Изменить стиль страницы

— Порядок. Остаюсь. Подробности в пути.

Надо бы сообщить и Толику. Заглянул за щит, в электромастерскую, позвонил в каюту.

Журнал лежал рядом с КЭТ, дублируя ее сложную жизнь. Листы шевелились воздушным потоком, приманивали, звали. Но Толя так и не появлялся. Строчки приема вахты криво сбегали вниз, буквы раскачивались, как на качелях, проявляя Толину душевную смуту.

— Где этот баламут? Куда вы его девали?

— Он при нас не появлялся, — услужливо отозвался курсант Василий.

Он склоняет голову набок и ждет, что я скажу.

— Я его перед вахтой видел. Смурной был, нафранцузился сильно, — сказал Василий, вызывая меня на разговор, но мне не хотелось с ним откровенничать.

— Они специально поллитровками выпускают, чтобы наших спаивать. Шустрые эти французы, секут момент, — хохотнул Федя.

Я вспомнил отчаянное лицо Толи, неясные угрозы и почувствовал себя неуютно.

— У него друзей много, не пропадет. Что было-то? Как перемолвились? — интересовался Димыч.

— Нормально, — не хотелось мне вдаваться в подробности.

Димыч поднял на меня свои маленькие, зоркие глаза и пристально посмотрел, будто в чем-то подозревал.

— Как считаешь, море стареет? — решил я выяснить вопрос.

— Море? Конечно! — живо откликнулся он. — Ему жить-то осталось всего ничего, десяток лет — и мертвая пустыня. Мы же так его холим, нежим, при наших-то мощностях. Прикинь сам: трал — утюг в полторы тонны идет по грунту. А там же икра, водоросли, молодь — живность разная. Всему конец. Когда я ходил на поисковике…

— Да нет, Димыч, я не про то, — перебил я, но его было не остановить.

— А я про это… Ты послушай: мойву ловили тралом и лодочку опустили, посмотреть — есть у них такая маленькая, подводная. Думаешь, почему мойва исчезла? Ведь только одну десятую ее на борт поднимают. А остальные девять из трала выдавливаются — за ним облако идет мутное, жирное, на дно оседает, гниет, заражает — конец всякой жизни. Бандитизм! Иначе не скажешь. Уже не свое берем — детей грабим. В долги залезли, не спросясь, и знаем, что никогда не отдадим. За это в тюрьму сажать надо, в долговую яму, а мы успехами кичимся. И главное — все знают, а не остановить. Когда мы новый район открывали…

— Ладно, Димыч, остынь.

Дал же я ему тему! Слышал эти речи много раз. Не о том у меня сейчас голова болела.

— Понимаешь, не в себе мужик был, грозился. К кому бы он мог зарулить?

— Толя может грозиться. Дальше этого не двинется, — успокоился Димыч.

— Так он в провизионке. Я видел, как он помчался, — сказал Федя Кучевой. — Сидит, наверное, на бочке и арбузы трескает.

Верно, как же я не сообразил. Он туда часто наведывается. Любит нищий свое хламовище. Для него это — что интегралы для меня.

— Ему, наверное, на мосту сказали, что впереди погоды нет. Он и пошел харч крепить, — сказал Федя.

— Какой харч? — не понял я.

— Зачем бы ему с веревкой шастать? Пошел заморский харч крепить, не иначе.

Я почувствовал, что у меня взмокла спина.

— С веревкой?

— Ну да, с капроновой. У вас же целая бухта в мастерской. Ты что, не знал? За ящиками, на стеллаже.

— Когда? Где ты его видал? Чего молчал-то.

Ребята уставились на меня, не понимая моей горячности.

— Полчаса назад. Он из машины выходил, — сказал Федя.

— Не может быть! Да ты что, Миша, это на него не похоже, — понял Димыч.

— Похоже, сегодня похоже. Ты бы его видел. Его искать надо. — Я побежал!

Курсант Василий вытанцовывал рядом на спортивных ногах:

— Миша, я с тобой, можно? Димыч, можно?

— Сиди, ты свое сделал, — оборвал его Димыч.

— Ну это вряд ли. Вы что! Такого у нас не было, — засомневался Федя. — Всего делов-то — баба ушла.

Я выскочил из ЦПУ, рывком одолел пару пролетов. Что же он, дурья башка, надумал! Заводы, трапы, поручни стальные — вверх-то не очень разгонишься. У меня язык на сторону вывалился, когда я догреб до тамбура. Как загнанный пробежал по коридору и опять вниз, через камбуз, в сырой ход провизионок.

Массивные двери были настежь распахнуты. Из них шумно вываливал народ, груженный ящиками, пакетами, мешками.

Ох ты, господи! Здесь он. Харч этот самый выдает.

Меня оттеснили к холодной стенке, и я не сопротивлялся. Оперся о холодную батарею и остужал разгоряченное тело.

Ну и Толя, ну экземпляр! Поднял волну, а сам преспокойно народ отоваривает. Не мог предупредить!

Толпа плотно запрудила тамбур. Сильные плечи продавливались вперед, крепкие затылки на длинных шеях тянулись к прилавку. Привстав на носки, тела увеличивались в росте и снова опадали, словно под ногами была бестолковая, как в заветрии, зыбь. Нетерпеливые, восхищенные возгласы подбивали баланс:

— По десять растворимого! Не может быть! Три блока жвачки! Восемь банок ананасов! Ну капитан! Сила! Такого мир еще не видел!

И вдруг тонкий, разочарованный всхлип:

— А где кокосы?

По мне скользили шалые, невидящие глаза. Восторженные улыбки блуждали на потных лицах. Чей-то командирский голос капризно призывал из кладовой:

— Не толпитесь, мешаете! Я же сказал — все получат!

Стоп! Не его голос-то, не Толин!

Не церемонясь, я продрался к прилавку. Третий штурман по списку выдавал презент. Ему помогали два матроса.

— Где Охрименко? — спросил я, отстраняя банки.

— Ты здесь не командуй, — держась за банки, рассердился штурман. — Нет его, я выдаю. А ты бы лампочку ввернул, плохо видно.

— Он вроде того… отдыхает, — конспиративно сказал мне сзади боцман. — Тебе и так дадут без очереди — ты же на вахте.

Я еле сдержался, чтобы его не обложить. Выгреб из толпы и оглядел другие кладовки. Засовы были задвинуты, амбарные замки на месте.

Низкий подволок давил мне на череп. В размытом свете решетчатых плафонов продолжалось странное действо. Нет, его здесь и быть не может — низкое место. Надо высокое искать, темное и безлюдное. И тут меня осенило: лучшего места, чем фальштруба, для этого дела не придумаешь — в стороне, темно, одиноко. Через палубу туда ближе всего, через корму, без загибов и колеи.

Я рванулся как со старта. Никто на меня не среагировал, при деле народ. А у борта парни стоят, с городом прощаются. Я выскочил, будто заяц на опушку, и привлек внимание. Бежать нельзя, за мной кинутся. Объяснять? Звать на помощь? Прошел мимо быстрым деловым шагом и снова вверх по трапам до самого моста — на одной палубе с ним фальштруба, как укор. Выбрал же Толя место!

Народ до этих высот не поднимался, и я без опаски стал сбивать запоры. Они легко поддавались — отсюда, с палубы он заходил. Я внутрь проник и затворил двери.

После палубного света темнота здесь кромешная. Ветер замогильно гудит. По стенке рукой пошарил, ощущая бархатную копоть, нашел выключатель, повернул. Желтый свет чернотой поглощается, еле видно. Трубы пучком вверх уходят, трап, лестница винтовая их перебинтовывает. В обе стороны лезть можно, и вверх и вниз. Где его искать? След блеснул на ступеньке. Я вбежал на один оборот — площадка небольшая, совсем затемненная. Вдруг что-то по лицу меня задело, как летучая мышь. Я отшатнулся и чуть вниз не загремел: мама родная! — петля качается, белая, пустая. А где он сам-то? Зову его:

— Толя, Толя, откликнись?

На площадке угольники свалены, железный пруток и следы далеко уходят, к самой переборке. Слышу, там, в темноте, какие-то звуки хлопающие, шевеление и запах французского одеколона донесло, близкий, родной.

Здесь он, голуба!

— Толя, отзовись, — прошу его. — Не доберешься к тебе, ноги поломаю.

И пополз к нему на четвереньках. Он сидит у самой стенки на пожарном ящике, голову в колени уткнул и плачет навзрыд, как маленький.

— Ну, ну, будет. Вот надумал, голова садовая! Да не стоит она тебя. Плюнь ты, не расстраивайся.

Он обрадовался мне, руками обхватил, прижался.

— Не хочу, Миша, жить так не хочу! — сквозь всхлипы выдавил он.

Я успокаиваю его, поглаживаю по спине, похлопываю, а он никак в себя не придет, повторяет что-то невразумительное: