Изменить стиль страницы

…Бабка — сразу после матери, но бабка дома. Лежит она в комнате, уже заледенелая, на ресницах — иней и на пряди волос. А я ведь мужик — слышал уже, что обряжать, обмывать полагается. Пошел к соседям, говорю, надо бабку хоронить. Тогда порядки интересные были. Они мне отвечают: хорошо, сделаем. Давай ее карточки за три дня. А бабка хитрая была у меня, поесть любила, от нее карточек всего за один день осталось. Ладно, говорят, давай за один. Пришли вечером, меня из комнаты попросили. Я вышел на кухню. Они минут через двадцать меня зовут. Все, говорят, обмыли, обрядили. Взяли карточки и ушли. Бабка моя лежит на столе, в чем была — в том и есть, только сверху на нее какую-то кофту натянули и руки крестом на груди. А меня все вопрос мучает: «Как же они ее сумели помыть, когда воды нет?» Была бы вода, я и сам бы ее вымыл. Долго меня этот вопрос занимал — я же им верил.

Ну, обрядили — надо хоронить. Гроб нужен, обряд какой-то, она у меня богомольная была. Я — в милицию. «Бабка померла, — говорю, — хоронить надо». Они записали адрес. «Жди, — говорят, — приедем». Жду сутки — никого нет. Я опять к ним. Ответ все тот же: «Жди, приедем». Еще сутки — никого. А бабка лежит. Я опять к ним. «Обещали, говорю, а не едете». Они меня обложили по матушке, что, дескать, ходишь, надоедаешь, похоронят твою бабку. Сейчас зима, ничего с ней не сделается.

На четвертый день являются два молодца, без гроба, но с носилками. «Где? Кого?» Взяли мою бабку за руки, за ноги, на носилки и вниз. Я за ними. Смотрю, стоит у подъезда телега с лошадью. А на телеге, как бревна в поленнице лежат… Они с двух концов бабку с носилок подняли, раскачали ее… Она перекувырнулась в воздухе и на самом верху оказалась, лицом вниз. И повезли ее на Пискаревку.

Я дядьку заднего догнал, кричу ему: «Дяденька, вы там кусок железа наверх положите или камень большой. Я после войны найду ее».

Сани едут, а я все бегу, бегу за ними. Потом упал.

…А скоро и я сам поехал по ней, по дороге жизни. Последним эшелоном. Вода на льду уже скаты заливала. Темнота и мелкие огоньки на трассе. А мы, сорок гавриков, в автобусе, какой-то древней развалюхе.

Я вообще считаю, что высший героизм в войне проявил шофер, который два часа в воде лежал, чинил машину. А в ней — сорок жизней, полужизней.

На берег выехали, к станции, для посадки в вагоны. Я чувствую, что не могу с сиденья встать. Звать на помощь неудобно. Все вышли, я попытался подняться и упал, за сиденье завалился. В вагоны нас девушки с рук в руки передавали. По списку — сорок, а та говорит — тридцать девять. Побежали к автобусу, меня вытащили, довели до сходен в теплушку. «Ну все», — кричит наша девушка. А я со сходен — брык. И опять лежу. Та пересчитала: «Да нету одного!» — «Да как нету? Я вот тут его поставила!» Где поставила — там и лежит, голубчик. Занесли меня. Поехали.

Бог ты мой, куда поехали! Если бы знать? — В немецкий плен.

В кают-компании говорили о промысле. Уже виделось в воображении скопление десятков судов, движение ярких в ночи огней, трудные швартовки и вырастающие по утрам у борта знакомые и новые траулеры. Весь путь до промысла был печальной необходимостью, пунктирной линией, по которой вынуждено было пройти судно, чтобы приблизиться к своей цели, которая будто одна только и имела смысл. Дорога забылась, словно ее и не было.

Пока двигался «Памяти Блюхера», промысел сместился к самому югу. На карте это выглядело так: шло, шло судно и вот уперлось носом в белую стену. И все. Больше идти некуда. Конец моря, конец света. «У цели, на краю земли». А дальше — непознанный материковый лед да полярные станции, где по году без берега живут ребята, с которыми уже связались судовые радисты.

Впервые за много дней Олегу некуда было торопиться. Словно после долгого отсутствия он рассматривал сидящих за столом и с каким-то чувством стеснения глотал еду. Ему казалось, что все на него смотрят, особенно док внимательно зыркал, быстро расправляясь с куриной ножкой.

Розовощекий и веселый, какой-то пританцовывающей походкой в кают-компанию вошел старпом, приостановился и, преданно глядя на капитана, спросил разрешения занять свое место.

Почему кэп всем говорит «пожалуйста»? Если спрашивают, значит, не знают, что он им ответит и можно для разнообразия отказать?

Капитан говорил что-то деду и не заметил старпома. Старпом улыбнулся и походкой всеобщего баловня направился к своему месту.

— Пожалуйста, — сказал капитан.

Старпом отвесил ему легкий поклон и пожелал приятного аппетита.

Ярцеву показалось, что это не к старпому относится «пожалуйста», а к поднявшемуся со своего места начальнику радиостанции, который просил разрешения выйти. Развязность старпома его возмутила.

— Непростительное пренебрежение морским этикетом, — сказал он вслух.

Рефмеханик Бунгалин потянулся за хлебом и понимающе ему кивнул.

С тех пор как он заморозил в начале рейса картошку для промысла, они со старпомом не ладили. Ярцеву была неприятна его поддержка.

— Ты что ешь-то? — раздраженно спросил он.

— Как что? — второе, курицу.

— А гарнир-то — опять макароны. Где твоя картошка?

— Ты что, старина? — удивился Бунгалин.

— Сочувствия ищешь, — не унимался Ярцев. — Где же твоя принципиальность? Заморозил — так и скажи. Нечего виноватых искать.

— Я тебя не понимаю, старина. Что ты на людей кидаешься?

— У тебя сало на подбородке, — сказал Ярцев.

— Чудишь ты что-то.

— Олег Иванович сегодня агрессивно настроен, — сказал дед, пригубив компот.

— А, вы тоже? — повернулся к нему Олег. — Я думал, вы нейтралитет. Ну что же, я готов. Спасайте меня или топите!

Никто не обратил на него внимания. За дальним концом стола старпом тихо переговаривался с помполитом. Ярцев ожидал, что нападение будет именно оттуда. И вдруг ему послышалось, что старпом произнес слово «пьян». Вилка его в это время была направлена в сторону Ярцева.

— Зачем же клеветать? — возмутился он. — Или у тебя так принято — все чужими руками? Кораблик ему боцман сделал, картошку заморозил Бунгалин, а сам он чист и розовощек. А между прочим, тараканы на камбузе свили себе гнездо в тестомешалке.

— Тараканы не вьют гнезд, — строго сказал дед.

— А как же они? — удивился Ярцев.

— Они бегают, поэтому с ними трудно бороться.

Ярцев не согласился:

— Не, я видел, за обшивкой.

— Вы перепутали, это птицы вьют гнезда.

— Они же за нами летят — птицы-то. Они не вьют. Как они могут на воде вить гнезда? — недоумевал Ярцев.

— Эти не вьют. Другие вьют, — сказал дед.

— Какие другие-то? Они с самого порта за нами летят. Вы говорите прямо. Что вы все с намеками, с недосказками, — напирал Ярцев.

— Ну, я не знаю какие, — пожал плечами дед. — Разные там ласточки, стрижи.

— При чем здесь ласточки, стрижи? Какое мне до них дело! Разве мы об этом говорим?

Неужели трудно понять? Ему-то, почти брату. — Олег внимательно посмотрел ему на мочку уха и вспомнил: говорят, форма уха идеально передается по наследству.

— Уж от вас-то не ожидал. Уж вы-то могли бы понять! — в отчаянии прошептал он.

Он отодвинул от себя тарелку и поднялся.

— Мою курицу отдайте доктору, — сказал он подошедшей со вторым буфетчице.

— Правда? — обрадовался док. — Ну спасибо, Иваныч. А то я что-то сегодня проголодался.

Ярцев вышел из салона. Шум работающей машины стал слышнее. За глухой переборкой коридора, в утробной глубине шахты гремело и чавкало притертое железо, вверх-вниз ходили поршни, нагнетая в цилиндрах сверхвысокое давление, создающее взрыв топлива. Страшные силы противоборствовали в машине, двигая судно вперед. И только отзвуки процессов, создающих титанические нагрузки, доходили до жилых помещений. Доходили ритмичным гулом, мелкой вибрацией, которой только и хватало на то, чтобы дрожал плафон у светильника да где-то скрипела неплотно пригнанная облицовка.