Изменить стиль страницы

…Сейчас Анатолий задержался возле меня.

— Боишься?

— Боюсь, — сознался я.

— Напрасно. — Он по-приятельски взял меня под руку, мы сделали несколько шагов вдоль зала.

— Перед рухлядью этой, — Анатолий с презрением кивнул на дверь комнаты, где должна заседать комиссия, — надо держаться смелее, с вызовом. Эти старые райские птицы свое уже отыграли, хватит с них. Будущее искусства — за нами. Бархатов знает об этом, и он, как и все в театральном мире, не упустит случая подставить ножку каждому, кто поспособнее. Это закон. — Сердобинский смерил меня взглядом, понял, видимо, что разговорился не с тем. — Впрочем, зачем я тебя смущаю… Веди себя так, как сможешь… — Он отвернулся от меня со скучающим видом, сухо поджав губы.

Я отошел к окну, подумав про Сердобинского: «Рисуется, играет… На словах боек». Но, понаблюдав, как просто, естественно и вместе с тем смело ведет он себя, я тут же возразил: «Нет, он не играет. Такой уж он есть… Быть может, он и прав — старички-то сказали свое, теперь пусть посторонятся — очередь за нами. Надо настойчивее предъявлять права на роль в искусстве».

Я одернул рубашку под пиджаком, огляделся увереннее.

В углу стоял огромного роста парень в тяжелых сапогах, с красным рубцом-шрамом на щеке и, яростно раздувая ноздри, беззвучно шевелил губами — должно быть, повторял текст; большие кулаки его сжимались. Когда кончился приступ этого необычайного возбуждения и глаза наши встретились, я увидел его улыбку, широкую, простодушную и застенчивую. Кто он, так не похожий на многих, откуда? Я почувствовал в нем что-то родственное, свое…

По залу, наискосок, прошла девушка с неправдоподобно тоненькой талией, перетянутой красным ремешком; в ее взгляде было что-то странное, непонятное — он невольно приковывал к себе… Она приблизилась к группе девушек, и я услышал капризный ее смешок.

Парни и девушки все прибывали, нарядные и взволнованные, и в зале становилось все более тесно. Всюду — шепот, полные ожидания взгляды, нервное возбуждение; на стук, громкие шаги, скрип двери резко оборачивались.

Но вот появился невысокий, несколько полный и подвижной старик с негустыми седыми волосами, добрым утиным носом на чисто выбритом простоватом лице, с синими смущенными глазами под седыми лохматыми бровями. Это был народный артист Михаил Михайлович Бархатов, председатель комиссии. Он торопливо скрылся в боковой комнате.

Разговоры в зале оборвались, наступила жуткая, почтительная тишина. Только Сердобинский демонстративно громко кашлянул, сдвинув стул.

Некоторое время за дверью было по-прежнему глухо и затаенно. Затем вышла секретарша и, прикрывая спиной дверь, заглянула в список. Она вызвала первого экзаменующегося.

Все бесшумно, как бы на цыпочках, подступили к двери; сквозь нее пробивались невнятные слова, внезапные вскрики, пение…

Одних комиссия задерживала долго, другие выходили, не дочитав первого стихотворения, — красные или бледные, с блуждающим взором.

Красивая девушка в голубом платье и золотых концертных туфельках кусала кончик платка, чтобы не заплакать, — она только что рассталась с комиссией; девушку окружили с расспросами.

— Ох, не знаю, — почти простонала она в ответ.

Следом за ней выскочил парень в вышитой косоворотке, бледный, с каплями пота на лбу.

— Ну и попарился! — произнес он с каким-то веселым сокрушением. — Не так-то, видно, просто пробиваться в артисты… — Отчаянно махнул рукой и крупно зашагал прочь…

Анатолий Сердобинский пробыл там долго и вышел растерянным, губы его дрожали; не задерживаясь, он направился к выходу, и кто-то сказал ему вслед:

— Не приняли…

Сердобинский оборвал шаг, повернулся и бросил с вызовом:

— Небрежен ветер жизни: мог и не той страницей шевельнуть. Москвина тоже не приняли в Малый театр.

Я догнал его уже на лестнице, тронул за рукав:

— Расскажите, как там?

Он сердито огрызнулся:

— Иди к черту!

Я испугался не на шутку: что ж тогда будет с нами, со мной?..

Мне удалось протиснуться вплотную к двери. В узенькую щель комиссию не было видно, открывалась лишь площадка, где останавливались экзаменующиеся, зато хорошо все слышалось.

Только что вызвали парня со шрамом на щеке, Леонтия Широкова: он оказался лесорубом с Керженца. Он жмурился от сильного света, сутулился, смущенно свесив руки, — так, должно быть, чувствует себя перед людьми голый человек. Кто-то спросил его про шрам, и Широков сдержанным басом ответил:

— Медведица погладила…

На просьбу рассказать он, помедлив, согнутым пальцем тронул нос и проговорил:

— На делянке это случилось, в лесу… Зима, сугробы кругом. Пробираюсь по пояс в снегу — от сосны к сосне. Электропила со мной, провод тянется… Поваленное дерево попалось, лезу через него — мало ли в лесу поваленных деревьев! — прыгаю на другую сторону… Прыгаю и — с головой проваливаюсь в какую-то яму, что под снегом хоронилась. Сразу пахнуло на меня теплом, и запах такой смрадный в нос ударил, словно онучи тут сушились… Гляжу, а передо мной — батюшки мои! — оскаленная медвежья морда! Оказывается, к медведице в гости угодил, прямо, так сказать, в спальню… Гость-то был нежданный, ну она и осердилась, заворочалась, зарычала… Испугался я, конечно… даже слишком — ножа нет, пила задела за корягу, не вытянешь вгорячах… Выбраться из ямы поздно, зверь на задние лапы садится — сцапает сзади, всю шкуру спустит. Схватиться бы с ним, да развернуться негде, тесно — осилит, подомнет… Кричу, а голос не слушается, как во сне бывает. Что делать?.. И вдруг осенило! Рванул провод, оторвал от пилы и, оголенный-то, сунул медведице в пасть! Ну и убил… Но она напоследок все-таки достала меня лапой… Вот и оставила отметину на память о себе. — Широков нежно погладил шрам. — С тех пор имею суеверное преклонение перед электричеством…

В комиссии усмехнулись, а кто-то неприятно-резким, каким-то хлещущим голосом спросил:

— Что вас заставило приехать сюда, в нашу школу?

Широков опять потрогал согнутым пальцем нос, покаянно вздохнул:

— Знаете, товарищи, обезумел я с этим кино. Разделился на две половинки, напрочь, да так и живу: один я — человек, лесоруб, как все, работаю, ем, сплю; второй я — артист, все время играю. Сам себя замучил вконец. Зайду в лес погуще, от людей подальше и начну разыгрывать… Память у меня хорошая. Да, вправду сказать, и теленок запомнит каждую роль, если по пятнадцать раз посмотрит картину или десять раз прочитает пьесу. И голос у меня подходящий — только лес гудит да и с веток снежок сыплется, как рявкну! Читаю, а со стороны все наблюдаю за собой — хорошо ли у меня получается.

— Ну и как — получается?

Щурясь от света, Широков с сожалением вздохнул:

— Не всегда. Чувствую, что не выходит, и со зла начну валить деревья так, что стон по лесу идет. А бывает, что и получается… — Он застенчиво улыбнулся, опустил глаза. — Вот и взяло меня сомнение — может, и в самом деле во мне артист скрывается? Проверьте и… примите меня, пожалуйста, уважьте…

— Читайте стихи, — попросили из комиссии.

— Маяковского буду читать — «Стихи о советском паспорте», — объявил Широков.

У меня кольнуло в сердце: я тоже эти стихи приготовил.

Леонтий расправил широченную грудь, одно плечо вверх, другое вниз — таким, видимо, представлялся ему Маяковский, — и в комнату ворвался целый поток басовых звуков:

Я волком бы
                    выгрыз
                                бюрократизм.
К мандатам
                  почтения нету.

Я не думал, что есть голоса такой силы. Еще необработанный, не отшлифованный, он властвовал и гремел, вызывая дребезжанье стекол в окнах. Хорошо, с чувством злорадства и торжества он прошептал:

С каким наслажденьем
                                   жандармской кастой
я был бы
              исхлестан и распят
за то…