— Да он не богатый, — еще находил силу сопротивляться Данило. — Магазин ему не принадлежит. Он работает у плиты, на кухне…
Аппетитная лазанья, появившаяся на столе, помешала мне расправиться с Данило окончательно. Со следующего дня Данило был вновь пунктуален, как и раньше. Я поклялся больше не мучить его с Аннамарией, хотя он прилежно осаждал ее, о чем я догадывался по самодовольно счастливому выражению, которое невольно излучало его лицо. Увлекшись неожиданно политикой, он набрасывался на мои газеты, что я расценил бы как победу, если бы был уверен, что это происходило исключительно под моим влиянием. В остальном он был по-прежнему любвеобилен, и это он, несмотря на холода, настоял на том, чтобы гулять перед завтраком по пустырям за кварталом Всемирной выставки. Мы начинали с боксерской разминки, после чего кубарем катились в кусты. За завтраком, в дни демонстраций, он просил меня включать радио. Я неохотно настраивал свой маленький транзистор, но разумного предлога запретить ему ввязываться в студенческую жизнь я найти не мог.
Они восставали против всего, что я критиковал в итальянской системе образования в разговорах с Данило: устаревших программ, несовременных методик, элитарной педагогики, против того, что нелепо судить о сыне водопроводчика по отрывку из Данте, что несправедливо оценивать его сочинение по тем же критериям, что сочинения детей адвоката или учителя, против лживости подобной интеллектуальной селекции, которая была по сути социальной дискриминацией. Я рассказывал о своих экспериментах во Фриули, о своих учениках с соломенными шевелюрами. От них еще пахло навозом и стойлом, ведь прежде, чем придти в школу, где они должны были перечислить мне шесть падежей латыни и проспрягать в плюсквамперфекте депонентные глаголы, они помогали своим отцам выводить на пастбище коров. И Данило, которому по-прежнему не давал покоя его брат Уго, тащившийся в хвосте своего класса, без устали слушал, не пропуская ни слова, что неудачи в школе отражают чаще всего положение в семье, а не личные способности ребенка.
И теперь, когда начались волнения и столкновения с полицией, он радостно рассказывал мне об успехах манифестантов.
— Вот увидишь, — говорил он мне, простодушно копируя мои выражения, — день реванша не за горами. Те дети, что зубрят свои уроки в одной спальной на троих, получат равные возможности с папенькиными сыночками, в чьем распоряжении имеются отдельные комнаты.
Но аргументы, которыми я пользовался, дабы соблазнить Данило, не казались мне уже столь привлекательными с того момента, как они начали воодушевлять его пойти маршем с транспарантами. Я охотно возмущался с Данило по поводу преступлений американцев во Вьетнаме, но вооружать его лозунгами, которые бы он выкрикивал в колоннах, стоя плечом к плечу с Аннамарией, я не хотел. За последние дни архитектурный факультет возглавил движение. Я не без боли в сердце смотрел на серьезное лицо Данило, приникшего ухом к приемнику, из которого доносился глухой треск гранат со слезоточивым газом.
— Я все же не советовал бы им строить иллюзий, — сказал я Данило.
— Они требуют отмены экзаменов, не думая о последствиях.
— Но последствия могут быть только хорошими и желательными, Пьер Паоло, если экзамены, как ты мне сам объяснял, по сути санкционируют (вот оно словечко, а?) социальное неравенство.
— Ну-ну-ну! Отмена экзамена обернется преимуществом для тех, у кого есть личные связи, для тех, кто найдет лазейки пройти без диплома.
Он смотрел на меня, пораженный тем, как я изменил свое мнение именно в тот момент, когда мог бы на всех основаниях выступить в роли пророка восстания.
— Вместо того, чтобы позволять забивать себе голову, — не останавливался я, — тебе стоило бы задуматься о том, что легавые, которые разгоняют вас, происходят из той же социальной среды, что и твой отец, тогда как среди студентов не найдется и двух человек из ста, которые родились бы в семьях рабочих.
Данило почесал затылок, сбитый с толку этим доводом, но затем подпрыгнул, сообразив, где хромала моя логика.
— Не мы нападаем на легавых! — закричал он. — Это они нападают на нас.
Я судорожно искал почву, на которой мог бы перехватить инициативу.
— Блокировать лицеи, и к чему это приведет? К тому, что самые богатые будут брать частные уроки или поступят в частные заведения. И кто в конце концов пострадает? Бедные, твой брат Марчелло, который никогда не сможет стать инженером, твой брат Уго, которому придется поставить крест на университете.
Данило молчал. Но глядя, как он бросился к своему мотороллеру, стараясь как можно быстрее завести его, можно было опасаться, как бы он не полез в драку, сгорая от нетерпения действием разбить свои сомнения, которые накопились в нем за два часа деморализующих споров.
Мне позвонил Альберто Моравиа, чтобы предостеречь меня от «воробьев», неопознанной группы молодчиков, которые стучались к писателям и врывались к ним силой, устроив в частности погром и в его квартире. Не говоря ни слова, принципиально ничего не объясняя, они лишь чирикали, как птички и сразу ломились на кухню, вынимали из холодильника яйца и бросались ими по всей квартире. Измазав стены, перевернув столы, разбросав рукописи, порвав картины, они упархивали прочь и, чирикая, хищнически громили другие квартиры.
Предупредив надлежащим образом маму — «Смотри в глазок и не открывай незнакомым лицам» — я уехал в Пинчо. Более десяти тысяч демонстрантов, согласно радиосводкам, запрудили площадь Народа. Зрелище тогда еще новое и необычное — кулаки, поднятые над головами, гитары, вопли, революционные песни, костры, на которых плавились пластиковые стулья кафе «Розати» — логова правых, огромные портреты Че Гевары в партизанской форме, хмурые и напряженные лица полицейских за зарешеченными окнами их грузовиков — но не волнуйся, я не стану разглагольствовать о том, что уже было описано столько раз и показалось тебе столь же новым, сколь и описание окопов Мировой войны. Не смотря на живописность и необычность картины, я приехал туда не для того, чтобы исписать наблюдениями свой блокнот. Если б кто мне сказал, чего я там искал? От страха, но также и желания наткнуться на Данило, стоящего рука об руку с брюнеткой, чье милое личико я от досады не разглядел на ее фотографии, я метался туда-сюда в толпе, которая несла меня как пробку. С растрепанными волосами, пристально вглядываясь и вслушиваясь в пространство, вертя головой налево и направо, я явно смахивал на сумасшедшего, и как и заслуживает того сумасшедший, походил на человека, ищущего свою погибель. Сто раз мне казалось, я узнавал его вьющиеся как у барашка волосы, и сто раз мне приходилось извиняться. Я ушел, на время успокоившись, только тогда, когда колокола Санта Марии уже давно пробили час, в который он был должен идти на работу.
Когда я вернулся домой, мама плакала, все стены были измазаны дерьмом, мой кабинет перевернут верх дном, книги разбросаны, Мазаччо разорван. «Воробьи» совершили свой набег.
— Мама, я же говорил тебе не открывать.
— Но я знала его. Он твой друг. Он приходил к тебе на день рождения Гвидо, помнишь его?
— А! такой с темными, длинными волосами?
— Нет, другой, блондин, в индийской рубахе.
— Армандо!
— Может быть, он не назвал своего имени. С ним был еще один, они все перевернули и загадили за десять минут. Прости им, Господи Иисусе.
Пока я расставлял книги на полках и проверял страницы рукописи, я услышал, как мама плачет на кухне. Она сварила сегодня утром полдюжины яиц для русского салата на обед. Эти вандалы, чтобы забросать стены, вытащили из холодильника оставшиеся продукты, как вдруг Армандо («Ты уверена, что это он, мама? — Да, блондин в индийской рубахе. — Светлые волосы? Невысокого роста? Ты, правда, уверена? — Ну еще бы! Так и вижу, как он корчится в коликах и шныряет по кухне, как крыса!») схватился обеими руками за живот и помчался в туалет. Отсюда и изменения в программе и импровизация с размазыванием дерьма по коридору. Но что больше всего уязвило маму в ее гордости домохозяйки, это то, что она теперь не могла отличить в тарелке крутые яйца от сырых.