А! времена Золя уже прошли! Я посмотрел на маму, как она стояла в своей привычной позе у двери, скрестив руки на животе, и мне захотелось схватить его за глотку. В ней было столько смирения и самозабвения, что она, казалось, была готова спросить у этих недоумков, понравился ли им кофе. Чтобы пересказать ее печали и страданья, чтобы воздать должное испытаниям, что молча переносила эта женщина, которая прошла через две жестокие войны, у которой убили сына, на глазах у которой от медленной деградации умирал ее муж, которая убиралась и мыла посуду у чужих людей, которая разделила с выжившим сыном в каком-то смысле жалкую, полную неопределенности жизнь, которая упала в обморок ему на руки, когда суд вынес ему свой приговор, для этого понадобится талант, сила и широта души, несоизмеримые с догматизмом этих шарлатанов. Нанося последний удар, я сказал им:
— Лучшее доказательство того, что ваши книги, далекие от какого бы то ни было революционного заряда, работают на упрочение власти, это то, что они переводятся и свободно продаются в Испании Франко. Мои же, напротив, запрещены там цензурой.
Вальтер выпрямился как штык, прошел к двери и, обернувшись на пороге, визгливо заявил:
— Низкое оскорбление — недопустимая преграда для диалектического процесса. Пойдем, Армандо. Нет сомнений, что на уровне построения негативной антонимии мы потрудились максимально.
Едва они скрылись за дверью, Данило дернул меня за рукав, расхохотался и прыгнул мне на шею.
— Тоже мне, выступил тут со своей рубахой! Знаешь, откуда она?
— Из Катманду, как и все их шмотки!
— Идиот! Я чувствую, чего-то там не так. Он когда на стул залез, я не упустил момента, там у него снизу ярлычок от Ринашенте остался. Я сразу догадался, что это показуха!
— Ну да, а мокасины за двадцать тысяч лир?!
— А! ты тоже заметил!
Данило был счастлив, он снова обнял меня. Только вот почему-то мне было не до веселья. Почему меня мучило воспоминание об этих гостях, о том, что я сказал и чего не сказал? Долго рассуждать тут смысла не было: если весь нео-авангард исчерпывается этой тарабарской мистификацией, то лучше, в тысячу раз лучше, сойти за «классического», читай «традиционного», но остаться тем, кем я есть, продолжать писать книги, как я их пишу и говорить о них то, что интересно Данило и что ему нравится. Только фраза Рембо предательски возвращалась и не давала мне покоя. «Нужно быть современным». В чем сегодня заключается современность? В том, чтоб презирать невоспитанных и необразованных молокососов? Или хихикать над тем, как разносят в Риме хлеб? И над тем, что думает сын рабочего фабрики Марелли, выгружая свою корзину в ресторане, в котором какие-нибудь члены Группы 63 излагают друг другу свои ребусы за пуританской бутылочкой минералки?
Меня бесит от мысли, что те же критики, что приветственно нарекут «современным» роман, написанный без знаков препинания, под пред логом того, что точки и запятые выполняют репрессивную функцию, те же критики начнут высокомерно рассуждать о «нео-веризме», стоит мне заговорить о мальчике на побегушках.
Я смотрю на Данило, который помогает маме относить на кухню посуду. И страшная мысль пронзает мой ум: ведь в том, что мне приходится писать понятные стихи, снимать легкие по восприятию фильмы, словом лишать себя всякой надежды снискать расположение у властителей дум, виноват именно он, его простота, его недостаточная культура. Вальтер упомянул Бурри: мучительный образ. Этот художник выставлялся в самой элегантной галерее Рима. Данило тогда скорчился от смеха: «Мешки! Мешки с мукой, как в булочной!» — и покрутил пальцем у виска, как бы говоря всем своим видом: «Он что, совсем того!» А я мучительно боялся защитить того, кого считаю подлинно большим мастером, и в то же время боялся дискредитировать себя в глазах «Всего Рима», приняв сторону традиционного восприятия… И в результате: через пять минут, не дожидаясь основной массы гостей, мы по-английски скрылись из галереи.
Чем теснее Данило будет привязан к моей жизни, тем реже я смогу ускользать из подобных ловушек. Нужно быстро решать, что делать с той ситуацией лжи, в которую я попал из-за своих отношений с разносчиком хлеба, рядом с которым я едва сдерживаюсь от смеха, глядя, по какой цене продаются мешки, которые ничем не отличаются от тех мешков из грубого джута, что он видел на складе у своего патрона.
Или всем моим убеждениям уже пришел конец? О чем мне еще думать? О чем! Неужели я поставлю на одни весы одобрение нескольких снобов, лишенных всякого чувства, и искренность, чистоту Данило? И разве не за эту свежесть нравится он мне, и люблю я его? Да! Лучше найти в себе силу терпеть свою изолированность в римской литературной среде, чем хоть на миг позволить себе обидеться на того, кто с такой непосредственной легкостью отдает мне свою юность, свое тепло и любовь. Я гоню постыдные мысли. Но они возвращаются, они оставляют во мне свой след, они омрачают то интеллектуальное одиночество, которое сгущается вокруг меня.
— Слушай, — говорю я, доставая свою чековую книжку, — тебе еще не надоел твой драндулет?
— Ну, Пьер Паоло…
Не понимая, что меня толкает подарить ему сегодня мотороллер, который он уже давно присмотрел себе в гараже подержанных авто на виале Европа, Данило в десятый раз рассказывает мне об опасностях езды на велосипеде, с тех пор как на улицах сделали специальные коридоры для автобусов.
— Да и вообще! — бесхитростно кричит он мне. — Я ведь хочу такой, с хромированными буферами!
Откровенность принесла бы ему и автомобиль, если бы он попросил меня о ней! Я подпишу ему чек, он побежит, как сумасшедший, а я, прислушиваясь к последнему эху его прыжков по мраморной лестнице, буду стоять у перил, не решаясь сразу вернуться в свой кабинет, где меня ждут для правки фанки нового сборника. Который, выйдя в свет, станет источником новых тревог, когда на меня свалится вердикт критиков, готовых превозносить лишь черт знает какую заумь:
— П.П.П., с каждым новой книгой ты все больше отдаляешься от поколения молодых.
44
7 января у меня украли машину. Два дня спустя я прочитал в «Паэзе Сера» о встрече, организованной в Турине первыми университетскими агитационными комитетами. Миланский католический университет был захвачен еще 18 ноября. Движение достигло Генуи, Павии, Кальяри, Салерне, Флоренции. Рим — пока еще нет. (Не удивительно, — сказал бы мой дядя Колусси.) В столкновениях в Милане был серьезно ранен полицейский Состеньо. Телеграмма президента Республики: заклеймить позором «варварское покушение». Реплика судьи «Демократической магистратуры»: полиция напала первой, без всяких оснований. Подчеркнуть красной чертой этот пассаж, чтобы выразить общее возмущение с Данилой. Не успел я найти карандаш, как раздался звонок. Прибежала мама, в полной растерянности.
— Полицейский!
Я поспешил. Бригадир, совсем молодой, маленького роста, коренастый, щелкнул передо мной каблуками.
— Сударь, ваша машина найдена. Я принес вам ключи.
— А! — смягчился я, — входите.
Он спросил разрешения снять свою фуражку, которую он повесил на вешалку. От его черных, кучерявых и коротко стриженых волос сильно пахло брильянтином. Стесняясь стука своих тяжелых кованых ботинок, он на цыпочках прошел в коридор.
— Мне подать кофе? — шепнула мне мама за моей спиной.
— Не вопрос, — так же тихо ответил я.
Бригадир ждал меня, застыв по стойке смирно посереди гостиной. Я невольно предложил ему сесть.
— Мы также нашли вора, — сказал он мне. — Можно по крайней мере с уверенностью говорить о серьезных основаниях для ареста вышеупомянутого.
«Какой стиль!» — подумал я, разглядывая на его загорелой щеке маленькие порезы от слишком тщательного бритья. Бюрократические нюансы его рассказа отнюдь не покоробили меня, я даже почувствовал определенную снисходительность к моему гостю. В нем все выражало амбициозное желание — обреченное на неудачу — скрыть этим чрезмерным шиком свое южное происхождение. Он полагал, что вылив себе на голову флакон ароматизированной помады для волос, он устранит недостаток в росте, доставшийся ему от его предков, которым хроническое недоедание никогда не позволяло вырасти выше одного метра шестидесяти сантиметров.