Изменить стиль страницы

Она очнулась, выплюнув много воды, и отделалась просто испугом. Но я был уже сам не свой. Утопленница из Тальяменто постоянно будоражила мое воображение. По ночам я открывал окно и выкрикивал ее имя на всю округу. Мне вторила в ответ лишь сонная тишина лунного света, которым были залиты огороды и свекольные поля. Изредка эхом вдалеке на мой крик отвечал лай собаки. Я был влюблен, влюблен безумно, как можно только влюбиться в четырнадцать лет, в девочку, с которой меня ранее связывали лишь узы дружбы. Но эта любовь не походила на то, что я читал в романах: она не влекла меня к ней, а наоборот побуждала сторониться ее. Раньше я никогда не стеснялся ходить с ней на ферму и стоять рядом с ней на улице, хотя нужно-то было всего подоить коров да помочь ей отнести ведра, а теперь я даже не откликался на ее голос, когда она останавливалась под моим окном в ожидании условного знака. Она не впала в немилость, как она сама, наверно, думала, она была вознесена. С тех пор как я открыл для себя ее неживого двойника, бойкая девочка с болтающимися косичками меня уже не интересовала. В ней было слишком много энергии, слишком много живой крови — слишком много женщины. Образ другой Аурелии, белоснежной и потусторонней, словно королева в мавзолее, воспалял мое воображение. Она завоевала меня упокоенной, упокоенной я хотел лелеять ее впредь — преображенной, сотворенной из иной, нежели плоть, субстанции.

Умри она по-настоящему, данное мне предупреждение не было бы столь определенным. Кем она была для меня, как не возможностью предвидеть впервые свою судьбу? «Отрекись от женщин, поклонник женских статуй!» Именно эта тайна, покоившаяся на ее сомкнутых губах, открывалась мне, когда я перебирал ее мокрые волосы. До конца лета я каждый вечер плакал в своей комнате. К чему было лить эти слезы, обращенные лунному свету? Ни разу, вместо того чтобы возбужденно растворять свои жалобы в дыхании ночи за окном, ни разу мне не пришло в голову сбежать из дому и встретиться с Аурелией. Сама того не желая, бедняжка, она научила меня распознавать мои истинные цели. Я мог любить лишь ее посмертную маску, лишь ее мраморное тело. Позже, единственные женщины, к которым я испытывал привязанность, были знаменитые актрисы, недоступные мне в своей славе дивы. Сознание непреодолимого препятствия на пути к ним служило самой прочной связующей меня с ними нитью. Аурелия же околдовала меня своей вневременной красотой покойницы. И всякий раз закрывая глаза, я видел утопленницу и сцену на берегу, преобразившуюся в моих погребальных фантазмах в похоронную церемонию. «Прощай навеки!» Я рыдал все сильнее, не понимая, что вместо Аурелии я похоронил частицу самого себя.

6

1936 год: возвращение в Болонью — до 1943-го. С четырнадцати лет до двадцати одного: решающие годы. Окончание средней школы в лицее Гальвани: знаменитого болонского врача и естествоведа — присвоение его имени лицею приводило моего отца в восторг. В своем сыне, глядя с неодобрением на его увлечение литературой, он мечтал развить вкус к точным наукам. Культура, говорил он, должна быть «позитивной». К тому же посещение заведения, над дверьми которого золочеными буквами было выбито имя «Луиджи Гальвани», воспринималось кадровым офицером как перманентное приобщение к «энергии». Он был наслышан о знаменитом опыте над лягушкой: когда скальпель ученого прикоснулся к нервам расчлененных лапок только что убитой лягушки, несчастная тварь забилась в конвульсиях. «Гальванизируйте, гальванизируйте!» — твердил капитан своим сыновьям. Игра слов, дающая наглядное представление как о его политических взглядах, так и о его преференциях в деле образования. Будучи добропорядочным фашистом, он связывал умственную деятельность с определенной мышечной активностью. Культура должна быть не только «позитивной», но и «бодрой» и «гибкой», она должна будоражить. Дошло до того — и это было единственное подтверждение когда-либо испытанной им нежности ко мне — что, глядя, как я по вечерам корплю над учебниками, он стал звать меня «лягушонком», рассчитывая на стимулирующий эффект данного прозвища, как если бы каждый раз, когда я зубрил уроки, историческое болонское земноводное должно было сообщить моему прилежно склоненному над научными формулами телу некие спасительные заряды животного электричества.

Дабы направить в нужное русло мои литературные вкусы, ему пришла идея записать меня на участие в конкурсе, который объявил один крупный миланский книгоиздатель. Впоследствии Валентино Бомпиани без колебаний опубликует книги таких писателей, как Моравия и Витторини. В то время — и этот пример продемонстрирует тебе, как глубоко фашистская идеология 30-х годов завладела умами самых независимых людей — он организовал конкурс «стальных книг» для публикации романов «предназначенных для подростков и написанных подростками в возрасте от десяти до шестнадцати лет». «Вы безусловно знакомы с великолепной серией Стальных книг: интересных, современных металлических книг для молодежи» (Металлические, полагаю, как сувениры, но непригодные для лягушек Гальвани.) Следовал список (воспроизвожу тебе рекламу, появившуюся в одном из ежегодных литературных альманахов, издаваемых Бомпиани) двенадцати произведений, напечатанных не на бумаге, нет! на металле (с глубоким сожалением констатирую, что стойкий к порче материал не уберег этих авторов от забвения). «Мы желаем включить в коллекцию тринадцатую книгу, самостоятельно написанную подростком. Представьте, с каким удовлетворением вы будете лицезреть на всех витринах свое произведение, все авторские права на которое будут принадлежать вам, как подлинно выдающейся личности!»

Эта финансовая приманка должна была прийтись не по душе капитану, для которого стесненность семьи в деньгах служила усилением его опекунского контроля, не гарантированного в полной мере униформой и офицерским престижем. Но то, что он прочитал на следующей странице, его очаровало. Издатель выступал с проникновенным «воззванием к родителям». «Сегодняшняя молодежь, энергичная и реалистичная, сильно отличается от того поколения, что тридцать лет назад принесло успех и признание авторам приключенческих романов. Даже книги, долгое время казавшиеся мастерскими шедеврами и своего рода научными предвидениями, перешли в разряд банальных исторических курьезов в наши дни, когда субмарины бороздят мировые океаны, а небо сотрясает гул аэропланов. Неужели мы до сих пор живем в той эпохе, когда чтение романов должно вдохновлять наших детей убегать из дома, чтобы спасать из пламени костра дочь индийского магараджи?»

Я тогда, конечно, уже охладевал к Жюлю Верну и Эудженио Салгари (считая все же некоторым перебором то, что Лючио д’Амбра, один из двенадцати авторов «металлических» романов, в своем необычайно современном и динамичном произведении для молодежи, озаглавленном «Мои три мушкетера», заменил Атоса, Портоса, Арамиса и д’Артаньяна… четырьмя собаками — опять же, наверно, из уважения к «животному электричеству»); и после того, как я отнюдь не во сне спас касарскую девочку, у меня не возникало ни малейшего желания лететь на помощь какой-нибудь принцессе из Лахора. Впрочем, завораживающие посулы альманаха Бомпиани не могли обольстить того, кто только что открыл для себя «Макбета» Шекспира и Диккенса, Гоголя и Достоевского, раскопав эти книги в букинистических лавках, книги тем более далекие от военно-морских и авиационных идеалов и примитивного витализма, должных возбудить наши юношеские амбиции, что покупал я эти книги в той галерее, что окаймляет пьяцца Маджоре де Болонья и затем простирается вдоль южной стороны собора Святого Петрония.

Колоннады ее, известные как «Портики Смерти», обязаны своим волшебным названием тому обстоятельству, что в зданиях, которые они поддерживают и в которых сегодня разместились музей и разные офисы, когда-то ютился госпиталь. Данная подоплека была мне неведома, и я воспринимал этот топонимический каприз в буквальном смысле. Расположившиеся за книжными развалами торговцы казались мне призрачными посланниками загробного мира. Я не говорил себе: «Пойдем, купим книгу». Я говорил: «Что новенького может предложить нам Загробная мысль?» Читать, отождествлять себя с героями романов и театральных пьес значило для меня отвернуться от той «жизни», которую шумно проповедовали фашисты, значило проникнуть в погребальную мифологию, которую я открывал для себя почти каждый день перед витриной Смерти.