Изменить стиль страницы

— Ууу!.. Всё игра-аете… — как приговор, с безысходной грустью угадывая, устало произносит он. Искоса оглядев всех, всё же здоровается. — Здравствуйте, товарищи музыканты!

Музыкантов учить здороваться не надо.

— Здравия-желай-та-арщ-майор! — мощно и слаженно рубят музыканты. Получается это у нас всегда здорово — громко и чётко, как наш ответ Чемберлену или… кто там сейчас нашей стране жить мешает?.. Нака-сь, мол, выкуси. То бишь знай наших!

— Во-ольно, — почти умиротворенно отмахивается майор. Он знает, наше радостное образцово-показательное приветствие слышно, наверное, даже за пределами города, не то что в штабе полка, но и Политотделе дивизии, что более важно, Такой слаженный рёв, да не услышать! Можно бы и на голоса, кстати, расписать… прищурившись, майор смотрит на концертмейстера Харченко.

— А накури-или-то… Филиппов! — Найдя взглядом своего любимчика валторниста (они оба из Чувашии), дирижер, по-барски недовольно морщась, дает указание. — Что такое, Филиппов, понимаешь, дышать нечем, а?.. Проветрите помещение. — Фф-фу!..

До обеда мы репетируем в своём оркестровом классе. Это наверху, на четвёртом этаже.

Оркестровка — большая пустая комната, задрапированная таким же зеленым бархатом для звукоизоляции. Стулья, пюпитры, небольшой дирижерский помост-возвышение, дирижерский же пульт и крепкий стул. К этому можно добавить имеющиеся, но не существенные для репетиций предметы: двойную дверь, выключатель, четыре люстры и два больших окна на городскую улицу, наглухо закрашенных белой краской, чтоб, значит, музыканты света белого не видели. Но мы, срочники, с этим не согласны, процарапали там, где и сколько надо, чтоб визуальную связь с внешним миром не терять, быть в курсе, ежели чего! Хоть и третий этаж, а женские фигуры разглядеть можно, когда нужно!

До начала занятий музыканты, разбредясь по классу группами или поодиночке, «раздуваются». Специальными упражнениями, извлекая звук, разогревают мышцы лица, губ, «дыхалку». Разогревают и пальцы… В начале духовики на разные лады берут каждый свою нотку и с разной силой тянут этот звук, прислушиваясь к нему и настраиваясь. К всеобщей громкой какофонии примешивается… Стоп! Кстати, о какофонии. Вы представляете, из каких двух слов состоит слово какофония?.. Да, да, именно! Теперь, вам понятно, какая музыкальная громкая «фония» стоит в это время в оркестровом классе? За-бал-денная! Так вот, к всеобщей громкой какофонии примешивается резкая прерывистая дробь малого барабана и громкие хлесткие удары большого… То мягко, то агрессивно, прорезая общий музыкально-шумовой кавардак, звучит глиссандо на тромбоне… вверх, вниз, вверх, вниз. Николай Эпов балуется, выпучив глаза и надув щеки, прогоняет на своей «тубе» звучание самых низких её звуков — бу, бу, бу, бу, бу-у-у! Просто так, для «разогреву» шлепают, шипя и звеня, тарелки… Трубачи, взяв терцию, разогреваются попеременно на мажорных, минорных гаммах, гоняя их в разных темпах вверх-вниз, тоже настраиваются. Кларнетисты, саксофонисты, флейтисты, на разные лады, в разнобой, соревнуются в скорости исполнения форшлажистых пассажей. Упражнения у них звучат то связно — легато, то отрывисто — стаккато. И темп, соответственно, то быстрый, то медленный. Альтушки, поддакивая, тянутся за своим старшим братом, баритоном — ис-та, ис-та…

Заняты все. Музыканты готовят свой амбушюр, пальцы, память и инструмент к исполнительской работе.

Минут через двадцать, старшина оркестра, щёлкая дирижерской палочкой по краю деревянного пульта, властно прерывает музыкальный хаос-беспорядок, приступает к настройке всего оркестра. Взяв одну нотку, все музыканты подстраивают звук своего инструмента до возможного абсолюта его точности. Старшина Харченко, чуть склонив голову на бок, чутко прислушивается к звучанию… у него самый-самый, говорят, абсолютный слух! Он, чуть недовольно морщась, показывает рукой: кому подтянуть звучок, а кому нужно чуть-чуть занизить. Потом настройка оркестра проверяется на звучании в общем аккорде. Прислушиваясь, старшина поднимает дирижерской палочкой звучание оркестра на «форте», затем, резко опустив, слушает исполнение на «пиано»: «Так, так… Угу… угу!..» — Удовлетворенно кивнув головой, ставит точку — пойдет! — уступает место дирижеру. Если майора нет (где-то ещё, понимаешь, ходит там, в своем Политотделе, светится), сам начинает репетицию.

Час сорок минут упорных занятий, и мы прерываемся на первый перекур. После высоко возвышенной музыки, как-то неудобно сразу говорить о прозе. Нужен какой-то бы мягкий здесь переход, к низменной прозе солдатской жизни. Очень бы вот хорошо бы… Но его, перехода, в реальной жизни нет, скорее наоборот… И мы обойдемся без переходов… Ради правды жизни. Ради неё.

«Ур-ра, перерыв!» — это видно в блеске глаз музыкантов, суетливых движениях их рук, быстренько укладывающих инструмент на свое место, на свой стул, и ног, заплетающихся в растопыренных ножках своего пюпитра, и попутно в других… Мы — срочники, бодро подпрыгивая несемся в туалет и, с определенной надеждой, в «курилку». Сверхсрочники же наоборот, важно и солидно, идут не спеша, не торопясь. Тому есть причина. Они знают, что мы, срочники, опять сейчас будем у них клянчить в худшем случае — закурить, в лучшем случае — докурить. Наших-то, солдатских, денег хватает на сигареты (кто еще этого не знает?) не более чем на два дня, и всё, потом — голяк! Мы мгновенно переходим в разряд активных и назойливых «стрелков». Это конечно неприятно, но приходится клянчить, надоедать и унижаться.

— Ты, чувак, не обижайся, — почти спокойно, как школьнику, постепенно накаляясь, разъясняет очередному «стрелку» сверхсрочник, — сам, понимаешь, прикинь хер к носу. — Загибает пальцы. — У нас в день два-три перерыва помноженное на пять — вас, курящих, пять стрелков, так? Так. Это все умножить на пять-шесть дней в неделю… Да всё это потом перемножить на четыре… Сколько уже получилось?.. О-о, чувак, можешь и не считать — до хрена и больше! — Сам уже удивившись результатам даже приближённых подсчётов, с раздражением отмахивается сверхсрочник, — ни хрена себе, сколько тут действительно денег на ветер получается! — И совсем уже распаляясь. — Тут только на вас одних горбатиться надо. А мне еще родной жене нужно что-то отдать, детям, алименты, и долги кое-какие вернуть, и себе на сигареты отложить, и на заначку — на пивко, с «Агдамчиком», и… О-о! Всё, хорош, отъеб…! Заеб…ли! — Орет. — Нет у меня больше закурить! Нету, сказал… — Видя, что, пожалуй, перегнул палку, к срочникам ведь тоже очень часто приходится обращаться, а это чревато равноценным отказом, что конечно же не желательно. Понимает, нужно делиться. Чуть мягчеет. — Ладно, тебе — только тебе! — курнуть дам. Но, чувак, последний раз. Всё, больше никто не подходите ко мне, и не просите. Нет! Понятно? Все отъеб…! Нету у меня. Вон, у Пилы стреляйте, у него еще целая пачка (Пила это, надо понимать, Геннадий Пильщиков, сверхсрочник, альтушечник).

— Чего-о-о? — взвивается неожиданно подставленный Пильщиков, видя, как пять пар глаз срочников, разом вилкой втыкаются в него. — Какая пачка? Откуда она у меня взялась, чуваки, вы что? Я сам уже неделю без денег, сам, как падла, стреляю. Да он понтит, чуваки, не верьте, на меня стрелки переводит, ну! Вот хитрый, гад! Нету у меня ни одной. Даже бычка. Вот, смотрите! — хлопает руками чечетку по карманам. — Дупль-пусто. Клянусь!.. А у него, жмота, точно есть, и в заначке еще одна. Я видел… Ха, ха!

Шутки шутками, но очень часто сверхсрочники раздражаются вполне конкретно, на полном серьезе. Нервными все становятся, злыми, как собаки, особенно ближе к концу месяца, перед их зарплатой.

Да всё мы, срочники, понимаем, чего там, не тупые. Но, сами-то они ведь курят… Значит, надежда есть. Вот и ходим за ними, как хвосты, вот и канючим, преследуя… Может, они где и бросят неосторожно окурок, может и удастся кому выпросить… когда… Но обычно докуриваем всё то, что оставят нам сверхсрочники. Так вот.

Проза.

Конечно, проза, голимая, к тому же!