Изменить стиль страницы

— Вы предлагаете избавление, сударыня? — спросил столяр, прервав свою работу. — Откуда оно у вас? Быть может, есть еще благотворительность, кротость и высокомерие? А?

— Вы грубый человек и будете осуждены, — ответила госпожа Гоман.

Госпожа Фальк взяла записную книжку и сказала:

— Хорош.

— Говорите, — сказала госпожа Гоман.

— Это мы знаем! Быть может, вы хотите поговорить со мной о религии, сударыни? Я могу говорить обо всём. Знаете ли вы, сударыни, что в 829 году, в Никее был собор, где св. Дух был принят в шмалькальденский договор?

— Нет, мы не знаем этого, добрый человек!

— Почему ты называешь меня добрым? Никто не добр, кроме Бога, так сказано в писании.

Вы, значит, не знаете никейского собора 829 года, сударыни? Как же вы хотите учить других, когда вы сами ничего не знаете? Если же теперь очередь за благотворительностью, то делайте это, пока я повернусь к вам спиной, ибо истинная благотворительность совершается в тайне. Проделывайте это с детьми, они не могут защищаться; но нас оставьте в покое. Дайте нам работы, если хотите, и научитесь оплачивать труд, тогда вам не придется так шляться! Понюшку, сапожник!

— Можно записать: «Большое неверие, совершенная закоренелость», Эвелина? — спросила госпожа Фальк.

— Упорство лучше, дорогая Евгения.

— Что вы записываете, сударыни? Наши грехи? Тогда эта книга, наверно, мала.

— Плод так называемых рабочих союзов…

— Очень хорошо, — сказала госпожа Гоман.

— Бойтесь рабочих союзов, — сказал столяр. — Сотни лет боролись с королями, но теперь мы открыли, что это не их вина; теперь мы будем бороться с бездельниками, живущими чужим трудом; тогда мы доживем кое до чего!

— Молчи, молчи! — сказал сапожник.

Гневная мать, которая обратила внимание на госпожу Фальк, воспользовалась этой паузой и спросила:

— Простите, вы не госпожа Фальк?

— Совершенно нет! — ответила та с уверенностью, поразившей даже госпожу Гоман.

— Но, Боже мой, как вы похожи на нее, сударыня! Я знала её отца сигнальщика Ропок, когда он был еще матросом!

— Это очень хорошо, но к делу не относится… Живут ли здесь еще люди, нуждающиеся в искуплении…

— Нет, — сказал столяр, — искупления им не надо, но пища или одежда, или, еще лучше, работа, много работы и хорошо оплачиваемой. Но лучше вам не входить, потому, что у одного из них корь…

— Корь! — воскликнула госпожа Гоман. — И нам не сказали ни слова! Пойдем, Евгения, мы пришлем сюда полицию! Тьфу! Вот так люди!

— Но дети! Чьи эти дети? Отвечай! — сказала госпожа Фальк и погрозила карандашом.

— Мои, добрая барыня, — ответила мать.

— А где муж? Где муж?

— Он больше не показывается, — сказал столяр.

— Тогда мы пошлем за ним полицию. И его засадят в работный дом. Здесь всё должно стать иначе. Ведь правда же, это хороший дом, как я и говорила, Эвелина!

— Не присядут ли сударыни? — спросил столяр. — Сидя удобней беседовать; у нас только нет стульев, но это ничего; у нас нет и кроватей, их поглотил добавочный налог на газовое освещение; для того, чтобы: вам не приходилось ночью возвращаться из театра впотьмах, у нас нет газа, как видите; и на водопровод, чтобы вашей прислуге не приходилось подыматься по лестницам; у нас нет водопровода; и на больницу, чтобы ваши сыновья не лежали дома….

— Пойдем, Евгения, Бога ради; ведь это же становится невыносимым.

— Уверяю вас, сударыни, что здесь уже невыносимо, — сказал столяр. — И придет день, когда будет еще хуже; но тогда мы придем с Белых гор и от Живодерного залива с великим шумом, как водопад, и потребуем наши кровати! Потребуем? Нет, возьмем! А вам придется спать на верстаках, как приходилось нам, есть картофель, так что ваши животы натянутся, как барабаны, как будто вы, подобно нам, перенесли пытку водой…

Барыни исчезли, оставив стопу брошюрок.

— Тьфу, чёрт! Как пахнет одеколоном! Совсем, как от проституток! — сказал столяр. — Одолжайся, сапожник.

Игберг, спавший всё время, проснулся теперь и собирался уйти с Фальком. В открытое окно еще раз донесся голос госпожи Гоман:

— Что она говорила о сигнальщике? Ведь твой отец капитан?

— Так его зовут. Впрочем, сигнальщик и капитан одно и то же. Ведь ты же знаешь. Не находишь ли ты, что это была наглая шайка? Я никогда не пойду туда больше. Но доклад выйдет хороший!

— Кучер! В ресторан Гассельбакен!

XVII

Однажды после обеда Фаландер сидел дома и учил роль, когда в дверь раздался легкий стук, два двойных удара. Он вскочил, надел сюртук и открыл дверь.

— Агнеса! Вот редкий гость!

— Да, мне хочется видеть тебя! Такая проклятая скука.

— Как ты выражаешься!

— Позволь мне ругаться; это приятно!

— Гм!.. гм!..

— Дай мне сигару; я не курила шесть недель. Это воспитание сводит меня с ума.

— Разве он так строг?

— Да будет он проклят!

— Агнеса! Как ты говоришь!

— Я не смею больше курить, ругаться, пить пунш, выходить вечером. Но дай мне только выйти за него замуж! Тогда!..

— Да серьезно ли он намерен?

— Вполне! Взгляни на этот носовой платок!

— А. Р. с короной?

— У нас одинаковые инициалы, и мне пришлось взять его монограмму! Хорошо ведь?

— Еще бы! Так уж до этого дошло?

Ангел в голубом платье бросился на диван и стал дымить сигарой. Фаландер оглядел её тело, как будто оценивая его, и сказал:

— Выпьешь ты стакан пунша?

— Охотно!

— Любишь ли ты своего жениха?

— Он не принадлежит к тому сорту людей, которых, действительно, можно любить. Впрочем, я этого не знаю. Любить? Гм!.. Что это такое?

— Да, что это такое?

— О, ты хорошо знаешь! Он очень достоин уважения, даже ужасно достоин, но, но, но!

— Но?

— Он так порядочен!

Она взглянула на Фаландера с такой улыбкой, которая спасла бы отсутствующего жениха, если бы он ее увидел.

— Он не ласков с тобою? — спросил Фаландер любопытным и неспокойным тоном.

Она выпила стакан пунша, выдержала искусственную паузу и сказала с театральным вздохом:

— Нет!

Фаландер, казалось, удовлетворился ответом: ему явно стало легче на душе. Он продолжал свой допрос:

— Может еще пройти много времени, пока тебе придется выйти замуж. Он не получил еще ни одной роли.

— Да, я знаю.

— Тебе не надоест?

— Надо иметь терпение.

«Здесь надо употребить пытку», подумал Фаландер.

— Ты знаешь ведь, что Женни теперь моя любовница.

— Старая, уродливая баба!

По лицу её пробежали толпой отблески какого-то северного сияния, и все мускулы пришли в движение, как будто под влиянием гальванического тока.

— Она не так стара! — ответил хладнокровно Фаландер. — Слыхала ли ты, что кельнер из ресторана при ратуше выступит в новой пьесе в качестве дона Диего, а Ренгьельм будет играть его слугу. Кельнер, наверно, будет иметь успех, ибо роль играется сама собой, а бедный Ренгьельм умрет со стыда.

— Боже мой, что ты говоришь?

— Да, дело обстоит так!

— Этого не будет!

— Кто может этому помешать?

Она вскочила с дивана, выпила стакан, начала громко плакать и быстро заговорила:

— О, как тяжело на этом свете! Как тяжело! Как будто злая воля подкарауливает все наши желания, чтобы воспротивиться им; следит за всеми нашими надеждами, чтобы их разрушить; угадывает наши мысли, чтобы задушить их. Если можно было бы пожелать себе всяческого зла, то должно было бы сделать это, чтобы обмануть эту силу.

— Совершенно верно, дорогая моя! Поэтому всегда надо исходить из того, что всё плохо кончится, но это еще не самое печальное. Я утешу тебя! Ты знаешь, что каждое счастье, которое ты получаешь, ты имеешь на счет другого; если ты получаешь роль, то другая её не получает, и тогда она извивается, как раздавленный червяк, а ты причинила зло, не желая этого; значит, и само счастье отравлено. Пусть будет твоим утешением, что всяким своим несчастьем ты совершаешь доброе дело, хотя бы и не желая этого; а наши добрые дела — единственное чистое наслаждение, которым мы пользуемся.