Изменить стиль страницы

Траксдорф сердито машет рукой, всхлипывает и, не простившись, уходит.

Со всего лагеря к канцелярии сходятся военнопленные. Толпа провожает Артура Карловича до самых ворот. Он садится на велосипед и едет в сторону поселка. Русские молча смотрят ему вслед. Может быть, старик остановится, обернется? Но он не оглядывается…

В лагере становится как-то особенно тихо, тоскливо.

Часа через полтора или два, когда уже совсем стемнело, откуда-то из-за проволоки, со стороны шоссе неожиданно донеслась русская песня.

Последний   нонешний   денечек
Гуляю   с   вами   я,   друзья…

Пленные выскочили во двор лагеря, кинулись к воротам. По дороге, огибающей лагерь, на велосипеде ехал зондер-фюрер Траксдорф. Старик с горя напился.

Больше его в лагере Айсден не видели.

Вольные птицы

В конце мая из лагеря бежали старший политрук Маринов и сержант Новоженов. Новоженов должен был помочь Маринову найти русских, скрывающихся в лесах близ голландской границы. Из лагеря уже ушло около тридцати человек.

Начал готовиться к побегу Шукшин. Тягунов «освободил» его от должности старосты барака, направил работать в вечернюю смену, самую удобную для побегов. День и час побега зависел от того, как Видзинскому удастся раздобыть костюмы и пронести их в шахту. Гитлеровцы дознались, что шахтеры помогают устраивать побеги, и усилили за ними слежку. Участились обыски и облавы.

Встречаясь с Видзинским в нарядной, Шукшин каждый раз нетерпеливо спрашивал:

— Как дела, как наша жизнь, господин Видзинский?

— Ничего, живем понемногу, — хмуро отвечал старик. — Пока без перемен…

Наконец, в субботу, перед выходным днем, Видзинский подошел к нему, как только пленных подняли наверх, и сказал, протягивая сигареты:

— Вот племянник гостинцы привез. Добрые сигареты, еще довоенные… Жалко, что парень погостить у меня не может. Во вторник надо провожать. И время такое неудобное — как раз мне надо встречать ночную смену. Придется просить начальство, чтобы отпустили. Как вы думаете, отпустят?

Шукшин кивнул головой. Сердце бешено заколотилось. «Во вторник, в конце смены!..»

В выходной день утром Шукшин сидел за бараком, возле тополя, охваченный тревожным волнением. Кажется, за эти дни и бессонные ночи все было обдумано и передумано. Мысленно он уже тысячу раз выбирался из шахты, уходил от погони, скрывался в лесу, в деревнях. Подготовлены десятки вариантов, и каждый из них разработан с той необыкновенной тщательностью и точностью, с той удивительной изобретательностью, на которые способны лишь узники, вынашивающие свой замысел месяцами. Продуманы действия на каждый случай, рассчитан каждый шаг, каждая минута. Но теперь, когда уже все решено, в разгоряченном мозгу рождаются новые и новые варианты; то, что вчера казалось верным, надежным, сейчас вызывает сомнение.

Охваченный раздумьем, Шукшин не заметил, как к нему подошел «воспитатель» Голубов.

— Здравствуйте, господин Шукшин. О чем это вы так задумались?

Шукшин поднял голову, настороженно посмотрел на «воспитателя». Но лицо Голубова не выражало ничего такого, что могло бы вызвать беспокойство. Он был настроен мирно, что случалось с ним очень редко.

Пленные зовут Голубова Бородавкой, должно быть потому, что на щеке у него, рядом с большим бесформенным носом, красуется бородавка, увесистая, круглая, как спелая клюква. И сам Голубов, как эта бородавка, круглый, красный. В широкое бабье лицо, лишенное растительности, будто вдавлены маленькие суетливые глазки, зоркие, ядовитые.

Голубов усаживается около Шукшина, снимает шляпу, ладонью вытирает большую и круглую бритую голову. Отдышавшись, достает из кармана коротенькую с медным ободком трубочку, набивает ее табаком. Долго раскуривает, громко пыхтя и сопя мясистым носом. Несколько раз затянувшись, смачно сплевывает.

— Выходит, господин Шукшин, что мы с вами одного ранга? Я казачий войсковой старшина, что равнозначно чину полковника. — Голубов повернул голову в сторону шоссе, которое виднеется за проволокой, косит глаза на Шукшина.

«Вызнал, гад! Откуда, вызнал?» — Шукшин старается не выдать волнения, крутит в пальцах щепочку, но весь он охвачен тревогой.

— Полком командовали, господин Шукшин?

— Полком, господин Голубов.

— И давно вы служите?

— С начала революции.

— Выходит, и в гражданской участвовали?

— Было дело.

— В каком роде войск изволили быть? В пехоте?

— Нет, в кавалерии.

— Кавалерист? — Голубов поворачивает голову. — У Буденного, что ли?

— Нет, у Буденного не довелось. У Котовского.

— А, у Котовского! С котовцами мы встречались, как же…

— Ну и как? Какое впечатление, господин Голубов? — Шукшин в свою очередь искоса поглядывает на «воспитателя».

— Ничего, конники неплохие… Но наша конница была сильнее! Сильнее! Вы чем брали? Массой! И опять же обстановка… Обстановка вам помогла! А конники наши были крепче. Га, казачья конница! Это вам не какой-нибудь сброд… Я у Мамонтова был! Знаете конницу Мамонтова?

— Как не знать… — в прищуренных от солнца глазах Шукшина промелькнула усмешка. — Не скажу, что она была плохой. Но тягу ей давать приходилось не раз…

— Так я же говорю — вы массой брали… — Голубов сует трубку в рот, громко, с причмокиванием сосет, стараясь раскурить. — Дайте зажигалку!

Шукшин протягивает круглую никелированную зажигалку.

— Где это вы такую раздобыли?

— Один бельгиец подарил.

— А, бельгиец… Друзья-приятели! — Голубов, раскурив трубку, пристально смотрит на Шукшина. — А ведь мы могли, господин Шукшин, встретиться с вами в бою!

— Вполне возможно, господин Голубов.

— И уж не уступили бы друг другу дороги, а? Нет, пощады бы не было… Между прочим, я был неплохим рубакой.

— Я тоже рубил ладно!

— Возможно, возможно… А уж войсковой старшина Голубов мог полоснуть! Ох, и удар был у меня!.. Немало красных уложила эта рука! — Голубов вытягивает правую руку, сжимает и разжимает пальцы. — Так что вам бы плохо пришлось, господин Шукшин, если бы мы столкнулись.

— Не знаю. Беляков я положил порядочно… А что пощады бы не было — это вы говорите правильно.

Голубов молчит. Заплывшие жиром глаза его сузились. Но ссориться с Шукшиным он почему-то не хочет.

— Выходит, господин Шукшин, немцы нас примирили. Кончится война, вместе домой поедем, в Россию. Я думаю, что война кончится скоро. Красные пытаются наступать, но это только ускорит их конец. У немцев новые танки появились. Сила страшная. Ни одно орудие их не берет…

Голубов умолкает, думает, потирая переносицу.

— Конечно, красные еще могут отыграться. Черт их знает! Тогда, в восемнадцатом, тоже думали, что им крышка… — Голубов делает паузу, ерзает, будто ему неловко сидеть, осторожно спрашивает — Вот вы как думаете… Как поступят с нами большевики, если они возьмут верх? Я о себе говорю… Если хорошенько разобраться, так худого я им ничего не делаю. К пленным я отношусь… Ну, не без того, что другой раз стукнешь. Без этого нельзя. А вообще я стараюсь… Мне вот известно, что вы подполковник, а я не кричу об этом… Понимаете? Вот я и думаю, что со мной будет, если вы победите. Наверное, расстреляют?

— Нет, не думаю. Не расстреляют. Таких, как вы, вешают. Только вешают! — Шукшин потерял самообладание, не помнил себя от гнева, ненависти. Он забыл, что стоит Голубову донести коменданту, и с ним будет сразу покончено.

Сначала Голубов побледнел, потом его лицо, шея и даже низкий морщинистый лоб побагровели. Он молча встал, выбил трубку и, засовывая ее в карман, уставился на Шукшина налитыми злобой глазами:

— Говорите, повесят, господин Шукшин? Что же, поглядим… Поглядим, кому из нас первым болтаться на суку!

* * *

Вечерняя смена уходила на шахту. Шукшин, услышав команду «стройся!», поднялся с нар, поплелся к выходу.