И он, действительно, перевернул платок на ту сторону, где вышито было дерево, и действительно без единой запинки, будто это чувство из него единым огненным родником било, отчеканил:

— Один, в безмолвной тишине,
Сижу у темного, холодного окна;
Так, верно, на морском глубоком дне,
Лежит, упавшая с небес звезда; одна, одна…
Как ей во мраке тех давящих вод,
Вдруг, вспомнится о небе, где она сияла;
И с сестрами своими хоровод,
На землю нежным светом изливала.
Так мне, вдруг, вспомнится мгновенье,
Когда я был с тобой,
Хотя, быть может — это просто вдохновенье,
Быть может, образ сердцу дорогой.

И в оке Робина выступили страстные, жгучие слезы. В нем самом теперь кипело вдохновенье; и он говорил, едва ли успевая выплескивать из себя эти пламенные слова:

— Вот еще бы раз десять, а, может, и сто повторил! Ну, теперь то это в сердце моем, теперь я это без конца повторять стану! Но и во мне столько стихов. Вот вы сейчас послушайте и ей передайте…

Ячук, как громко прокашлялся, и проговорил:

— Да как же я твои стихи запомню, когда мне еще столько предстоит? У нас сейчас разговор будет, потом — дорога назад предстоит. И не стану же я стихи, все это время повторять, какими бы они хорошими не были.

Но Робин махнул рукою, и пламенным голосом продолжал:

— Да я помню, помню, что братьям пообещал! И, конечно, о многом, очень важном, поговорить надо; однако, вы уж простите меня — тут же, ведь, любовь, а что может быть более, нежели любовь важное?!.. Еще только несколько минуток! Даже и за одну минуту — хоть стихов то из меня много вырывается, а вот я их в одну минуту все вырву! Стремительно!.. Вот вы говорите, что не запомните, а на самом то деле, как услышите, так и запомните, и уж навсегда; потому что и нельзя такие стихи позабыть!..

— Нет — ты уж подожди! — выкрикнул его брат, который ходил по клети. Он схватил Робина за плечи, и сильно сжал их. — В тебе вот любовь кипит, а во мне ненависть! Неужели тут можно про всякие цветочки говорит, да платочки нюхать, когда надо эти все силы на борьбу! Стихов захотел, Робин?! Вот тебе стихи:

— И мне больно смотреть на тебя,
Ты, раб среди стен ползучий!
Неужто же жил ты когда-то любя,
Смеясь, вслед за огненной тучей!
Неужто безвольный и дряхлый старик,
Без мысли, на падаль похожий;
Который к забвенью, губами приник,
С тупой, перекошенной рожей?!
Неужто же в этих изгнивших чертах,
Заснуло навеки былое;
И в темных, безумных мучительных снах,
Не видишь ты небо родное?!
Ай, раб! Ну же ты — поднимайся, вставай,
Борись — ты рожден человеком!
Люби, устремляйся, и рушь, создавай,
И правь этим яростным веком!

— Я прошу вас всех: будьте сдержаннее. — тихим голосом проговорил Фалко. — Я, конечно, понимаю, как жаждете вы вырваться из этой клети; я понимаю, какой пламень, в ваших сердцах горит; но, ведь, надо подождать еще некоторое время, не так ли, Рэнис?

Этот, самый пылкий из трех братьев, темные густые волосы которого все время были всклочены, а очи, стрелами метали из себя жажду действия; склонил голову, замолчал — и видно было, что никого иного, кроме Фалко, он и не послушал бы. Но и тут ему пришлось сделать неимоверное усилие над собою — он, даже зубами заскрежетал. Губы его сжались, и так плотно, словно какой-то пресс — он так и замер посреди камеры, глубоко вдыхая, подрагивающими ноздрями, этот спертый воздух, и выдыхал двумя стремительными белыми струями.

И, в это время повернулся и заговорил третий из братьев; тот самый, который с самого начала судорожно вжался в решетку, да так и простоял все время, повернувшись к ним спиною. За эти время, он нарочито медленно опустил руки — так как, рассчитал, что могут заметить, как он судорожно схватился; так же он не хотел, чтобы не замечали, как он руки убирает — он, вообще, очень жалел, что проявил такой, достойный Рэниса жест.

И вот теперь он развернулся. Очи его, как и очи Рэниса, пылали; они вообще были почти одинаковы лицом, однако, при более внимательном рассмотрении, заметным становилось, что этот третий брат, все время старался прикрыть очи, как бы стараясь скрыть льющийся из них пламень. Когда он говорил, на губах его появлялась едва приметная улыбка; старался говорить он сдержанно, однако, очень часто вырывалось сильное чувство — и он злился и на себя, и на окружающих, что это сильное вырвалось. Звали его Ринемом; теперь он смотрел себе под ноги, и говорил:

— Наш отец, конечно же прав. Мы все кричим, стихи читаем, прыгаем по этой камере. Нас легко могут выследить. Услышь, Рэнис, какой-нибудь орк твои стихи, а он мог бы и издали их услышать; так вот: услышь он эти стихи, так уже и все… Все — не было бы ни свободы, ничего того, что мы задумали. За такие стихи нас уже волокли бы, на место казни, и казнь была бы мучительной и героической — как раз в твоем характере, Рэнис. Только вот я, как и всякий здравомыслящий человек, приму последние строки: «И правь этим яростным веком» — однако, чтобы вырваться и править, нам надо проявить хоть немного здравомыслия, и сдержанности.

— Да, конечно… — процедил сквозь сжатые губы Рэнис, и тут же взорвался. — Но сколько же ждать можно?! Немедленно: слышите?!..

— Что немедленно?.. — чуть усмехнулся Ринером, но тут же, сам заговорил голосом проникновенным, полным вдруг вырвавшегося из него чувства. — Да уж, конечно, я понимаю вас. Конечно, и сам ожидаю, когда только можно начать действовать. Ну, вот давайте и обсудим…

Но тут подбежал к нему Робин, и, схвативши за руку, прокричал:

— Нет уж, прежде всех этих речей умных; вы, милые братья мои, все-таки выслушайте меня. А то, ведь, пропадут строки! А ты, Ячук, запомни их — да, конечно же, ты их запомнишь, как только услышишь!..

И тут он вытянул перед собой руку, и так, с вытянутой, подрагивающей от напряжения рукой, стал оборачиваться по сторонам; как бы, показывая всем, чтобы не говорили, чтобы только дали ему высказаться. Пламенное и нежное, вдохновенное чувство, все это время вспыхивало в его оке; и, когда говорил свое стихотворение Рэнис, и, когда вмешался Ринер, он все время стоял с этим вдохновенным выражением, и сдерживался, не выговаривал свои стихи, не от того, что понимал, что теперь не время, что надо, наконец-то, перейти к делу, но сдерживался по необходимости, ожидая, когда же, «милые его братья», закончат говорить, и дадут, наконец-то, выразить ему свой восторг.

И вот теперь, такие сильные чувства из каждого его движенья, из каждого слова прорывались, что никто и не смел ему возразить, ибо, казалось, только возрази ему, и он заплачет, и будет рыдать навзрыд и проклинать того, кто посмел вырвать это его вдохновенье:

— Я слышал: бывает лазурное небо,
Я слышал: деревья теряют осенний наряд;
Колосья восходят златящимся хлебом,
И ветры ночные в молчании спят.
Я слышал: с прибоем морском набегает,
В лазурном сиянье златая волна;
И ласточка в небе у радуг летает,
И ей бесконечность видна.
Я слышал: в далеких, холодных хоромах,
В лесах, в беспросветной той мгле;
Сидит, и мечтает о радостных громах,
О росте в весеннем тепле.
Ни разу не видев, уже ее знаю,
И в грезах, и в сердце о встрече мечтаю,
И скоро-скоро темница падет,
Увижу звезды — очей ее свод…