Сам же хоббит, если бы оказался в этих подземельях один, то есть без цели, без понимания своей роли «отца» — сам бы не выдержал, давно бы умер, или же отупел, как, к сожалению, было с большинством заключенных. Но у него была цель; и он, уже истомленный на рудниках, с разбитым телом, которое только и кричало: «Сна, отдыха» — он боролся с этой истомой, он с неимоверными усильями вырывался из нее; у него даже кровь из носа шла, а он шептал: «Вот сейчас ты провалишься в забытье, и они заснут, но как заснут — без видений, во мраке — самое дорогое, что есть у детей — их сны — у них то отняли эти рудники, что приснится им кроме перекошенных орочьих рож, да плетей?» — и он начинал им рассказывать; и, чувствуя, как слабеет тело, рассказывал с самым пылким воодушевлением, на которое только был способен. Он рассказывал, и глава его клонилась на грудь, но он вскидывал голову, и глаза его пылали — и это был молодецки пыл; ведь, не надо забывать, что к тому времени ему исполнилось тридцать с половиной, и, хотя для хоббитов это возраст считается зрелым — для Фалко было временем все той же горячей поэтической юности, причем, юности и героической, и трагической.
Когда братьям исполнилось по шестнадцать лет, а Фалко перевалило за сорок, произошел тот случай, который стоил Робину его носа и ока, а могло бы выйти и гораздо хуже. А дело было так:
К этому времени, Фалко все больше становился задумчив; да и не осталось в нем уже прежнего молодецкого задора — и не потому, что силы его совсем покинули, и он не на что не был спокоен; просто, несмотря на все мучения свои; несмотря на то, что ничего, кроме мрака, он не видел, а тело его, вместо ласки солнечных лучей не испытывало ничего, кроме невыносимого, изнуряющего труда да ударов плетей — не смотря на все это, с каждым годом, путем размышлений, он набирался мудрости; и все чаще начинал говорить о всепрощении, о любви к каждому, о каких-то высших идеалах — всего этого три брата, конечно, и слышать не желали. Конечно, они по прежнему любили Фалко больше, чем кого бы то ни было, и его слово было для них законом; однако, как-то они пошептались, и решили, что все дело в том, что он устал, что надо, наконец действовать, и немедленно.
Они вобрали в себя именно того, прежнего Фалко — его романтический пыл, его стихи. Каким же жаром горели в юных сердцах образы березы, Холмищ, закатов и рассветов, неба. Представь себе читатель, что ты годы юности своей провел где-то во мраке, под землей, не смея пошевелиться — твое сердце, ясное и чистое — оно знает, что где-то наверху есть чудесный мир, такой мир, где есть и любовь, и прекраснейшие образы; от одних рассказах о которых трепещет твое сердце. Ты хочешь творить, ты хочешь любить, но ты вынужден годы проводить в этой клети, и только рваться в тот, высший мир — рваться, воображать; но все равно оставаться среде перекошенных, злобных морд — как же это больно, и, в то же время, какой огненный вихрь в душе твоей взовьется. И в твоем истомленном, измученном теле найдутся, вдруг, такие силы, что покажется тебе, что ты легко можешь разорвать сдерживающую тебя клеть.
И вот, в тайне от Фалко, составили они заговор: решили незаметно, во время работе в руднике, перебить свои цепи, наброситься на надсмотрщика, убить его кирками, отнять ключи и быстрее освобождать рабов. Замысел они стали осуществлять в тот же день, и, даже, удивлялись потом, как это такое простое решение не пришло им раньше в голову, как это они могли терпеть все эти годы. Конечно, перебить цепь оказалось значительно сложнее, чем представлялось им вначале; ведь, приходилось не только по ней стучать, но и крошить золотую руду; и это, чтобы не привлекать к себе внимания.
Они были замечены на второй день; когда цепи были перерублены уже наполовину, их тут же схватили и поволокли в камеру пыток, где все стены были залеплены кровью, а на полу валялись раздробленные кости.
Первый вопрос был: «Кто зачинщик?» — и романтически настроенный Робин, выскочил вперед; и прокричал:
— Я все придумал! Мои братья дураки, они даже не знают, к чему все это! Я им сказал, и они стали долбить! Так что — весь спрос с меня!..
На самом то деле, зачинщиком всего выступил обычно сдержанный Ринэр; однако, про это ни тогда, ни после никто не вспомнил. Вслед за Робином выступил гневный Рэнис, и, потрясая цепью заорал, что он всех бы их перебил, что он ненавидит и презирает их, что не страшат его никакие муки, и, хоть они ему все кости переломают — он будет их только сильнее ненавидеть и презирать. Тут бы орки и «повеселились»; но в это время вошел один из старших надсмотрщиков, и, выслушав в чем дело, прорычал, что — это одни из сильнейших рабов, и, что нельзя их калечить, так как слишком много на них было средств потрачено. В результате, Робину, как зачинщику, был выжжен один глаз; а так же, собирались вырвать ему нос, но, так как палач был пьян, то вырвал углом клещей, только среднюю его часть; затем — его еще били кнутом по лицу — требовали, чтобы он назвал еще сообщников, ежели таковые только были. Робин пребывал в полубессознательном состоянии, его отливали водой; и он мечтательно улыбался своими разбитыми, кровоточащими губами, так как всеми силами своей юной, чистой души верил в любовь, верил в красоту — он попытался было читать им стихи о любви, и тогда его бросили на пол, и били ногами до тех пор, пока он не потерял сознания… Рэниса привязали к столбу, и плетью с железной прошивкой били по спине — били долго, пока из кровавой массы не выступили кости — все это время он страшно бранился, и даже последнее слово, перед тем, как он потерял сознание было проникнуто ненавистью — и все это было милостью!
А через некоторое время, Робин и Рэнис лежали в своей клети, а Ринер сидел перед Фалко и рассказывал ему обо всем, кроме того, что зачинщиком был он. Закончил же он свою речь такими словами:
— Наступила моя очередь. Судья спрашивает: «Ну, а ты, что скажешь?». Я так и думаю, что мне геройствовать — ради чего, ради того, чтобы избитым быть, ради того, чтобы дать им потешится. Нет уж, думаю, притворюсь дурачком, по крайней мере — смогу за ними ухаживать, да и вам поменьше горя будет. Так и сказал, что я дурачок, ничего не понимаю, и, вообще то, очень люблю «своих благодетелей орков». Я этих тварей даже развеселил, и они мне отвесили только несколько пинков, и велели убираться… Но больнее всего мне видеть, как вы мучаетесь!
А Фалко, действительно, измучился. Что испытал он, в действительности, в эти часы, когда эти трое, ради которых он пожертвовал всем, в которых он, в течении многих лет, вливал все порывы свои, все стремления — пребывали в камере пыток? Ведь он знал, что они могут никогда не вернуться, что они, быть может, принимают мучительную смерть. Что испытал он в эти часы — вряд ли сравниться с какой-нибудь физической болью. И, вряд ли, даже орки могли придумать такое мученье, чтоб за несколько часов появилась в волосах седина, чтобы морщины лицо прорезали, чтобы вообще вся фигура, как то осунулась и постарела. Ринэр видел все это, и, хоть и говорил с жаром, хоть и сияли болью его очи — все одно, даже и в эти минуты он сдерживался, не проявлял своих чувств полностью, хранил что-то, в глубине себя…
Потом вновь потянулись однообразной вереницей часы работы, часы сна, и самое сокровенное — разговоров с Фалко, который стал еще более задумчивым. Об этом случае старались не упоминать; однако, мечту о своде не оставили. Надо сказать, что хоббит давно уже приглядывался к окружающим рабам, и с сожалением понимал, что почти все они доведены до такого скотского состояния, что хотят только отдыха; что им нельзя довериться, так как, стоит их слегка припугнуть и они сразу все выдадут… Все же он выделил нескольких достойных и повел среди них разговоры, сначала подходя к теме восстания издалека, ну а потом, начал рассказывать им о замысле своем. И вот получилась уже некоторая организация, всякой действие которой останавливалось, от одного понимания того, что нужен какой-то необычайный случай, так как, надсмотрщики тщательно следили за рабами, и всякий юношеский замысел, на подобии того, который предложил некогда Ринэр — был обречен.