Павловский поднес пакетик к глазам Пташнюка, но в руки не дал. Однако Пташнюку и не надо было ничего смотреть, он сразу понял, что влип, влип, как никогда, и сейчас тянул время, обдумывал, как повести себя дальше.

– Узнали? – спросил Гаев. – Те самые?

– Ничего не знаю, – с каменным лицом сказал Пташнюк и вернулся на место, сел – независимо, нога на ногу. – Меня не было дома, мало ли кто мне шо мог подкинуть. С больной головы на здоровую? Не надо меня в эту канитель впутывать, я тут ни при чем. Чего надумали! Арсентьева довели до инфаркта, теперь взялись за Дмитрия Дмитрича? Дмитрий Дмитрич вам – не подарок, не-ет!

Столько в его голосе было обиды и искреннего негодования, что Филимонов обеспокоенно взглянул на своих сотрудников, на членов комиссии: кажется, перегнули, товарищи, катим бочку на невиновного…

– Погодите! – сказал Гаев. Он обращался к Пташнюку, но избегал как-либо называть его. – На этих клочках есть отпечатки пальцев. Ваших, надо полагать. Доказать это сможет любой эксперт-криминалист. Но для этого нам придется передать это, – он поднял за уголок целлофановый пакетик, – передать это следственным органам. Они тут же заведут на вас уголовное дело. К тому времени и Николай Васильевич Арсентьев, будем надеяться, поправится настолько, что сможет давать показания. Не думаю, что он станет вас выгораживать. Но и без его показаний у правосудия будет достаточно улик, чтобы упрятать вас за решетку. Так вот, выбирайте: либо вы честно во всем сейчас признаетесь, либо мы сегодня же приглашаем следователя. Ну?

Пташнюк сидел все так же, нога на ногу, но в позе его уже была натянутость, лицо – напряжено, взгляд устремлен прямо перед собой в пространство. Он молчал, раздумывая над словами Гаева, и молчание это само по себе уже свидетельствовало против него.

«Зачем этот торг? – думал Нургис. – Зачем вытягивать у этого прохвоста признание? Передать материал следственным органам -и делу конец… Нет, но какой мерзавец! Я сразу к нему с недоверием отнесся…»

«Неужели и вправду он? – думал Филимонов. – Гад, своим пакостить?! Да случись такое в поле – я бы первый его в шурф спустил…»

«Смотри, смотри! – говорил себе Артюха. – Смотри, какого волчину помог затравить… Вот и сподобился послужить правде-матушке и, даст бог, еще сподоблюсь…»

«Давай раскалывайся, – мысленно обращался к Пташнюку Гаев. – Давай не тяни резину. Теперь все равно вашей с Арсентьевым доброй репутации – конец. До суда мы, пожалуй, доводить не будем, бросать тень на коллектив, но вам – конец. Арсентьева куда-нибудь инженериком, а тебя даже завхозом на сезон не возьмут…»

«Еще один… – сумрачно думал Павловский. Толковый хозяйственник – и бесчестный, низкий человек. У нас таких монстров давно вывели, а на Севере еще встречаются… Почему так поздно их распознаем? Почему допускаем к власти, даже малой? А может быть, это власть их развращает? Бесконтрольность? Попустительство? Направляем, проверяем, воспитываем, и все же они еще есть. Но их не должно быть, совсем не должно быть! Власть имущий подлец – это идейный враг, он подрывает веру и в справедливость, и в высокие идеалы…»

– Давайте, давайте, – сказал Гаев. – Раскалывайтесь.

Пташнюк огляделся с внезапной усмешкой, будто анекдот приготовился рассказывать, но выпуклые нагловатые глаза его блеснули недобро, настороженно. Он тут же пригасил этот блеск и заговорил с деланной несерьезной сокрушенностью, будто рассказывал о забавной своей оплошности.

– Ну, шо ж. Раз так… – Театрально приложил руку ко лбу, словно вспоминая. – Кажись, пятница была. Проводил у себя планерку. Ну, потом отпустил народ, часов семь уже было. Подписал требования, собираюсь домой. Вышел в колидор, смотрю – соседняя дверь неопечатанная. Ну, думаю, Николай Васильевич, так они твой приказ исполняют. Взял ключ из шкафчика, открыл, вошел. Карт не видать, припрятали все же, а на одном столе прибор с зеркалами стоит и фотки стопочкой. Дай, думаю, припрячу. Надо разгильдяев то… проучить. Сунул эти фотки в карман. Домой пришел – куда их деть? Положил на печь сверху, где у меня курево лежит, нехай, думаю, пока полежат, завтра Арсентьеву их передам… А назавтра у меня в мехцехе одно приключение за другим, в конторе вообще не показывался, домой только ночевать приходил… А потом на Курейку уехал и так про эти снимки ни разу и не вспомнил… Наверное, уборщица то… пыль сметала сверху и уронила их… Или сами свернулись от тепла и упали в топку, сгорели…

– Сгорели, значит, – сказал Павловский. – А как вы отнеслись к тому, что из-за вас «сгорел» ни в чем не повинный человек?

– Князев, что ли? Ну так его за дело сместили, за халатность. Была бы дверь опечатанной – никто б к нему в камералку не зашел бы…

– В этом вы правы, – заметил Павловский. – А теперь идите в приемную и все то, о чем вы сейчас рассказали, изложите в форме объяснительной.

Пташнюк сразу нахмурился, отбросил шутовскую маску:

– Объяснительную? На чье же это имя?

– Начальника управления.

– Начальника управления? На шо оно мне надо? Я через голову Арсентьева писать не буду, надо порядок знать, товарищи дорогие.

– Можете написать на имя комиссии.

– Не буду я ничего писать. – В голосе Пташнюка звякнул металл. – Я вам рассказал при свидетелях шо и как, ото и ладно. А в управление, если надо я сам приеду. Лично объяснюсь! Вот так!

С этими словами Дмитрий Дмитрич встал и твердым шагом вышел, и даже дверью хлопнул.

– Ну, гусь, – сказал Гаев. – Видали, какой?

Нургис встрепенулся, желая что-то сказать, но Павловский опередил его:

– Товарищи, должен еще раз напомнить: пока вы не получите приказа по управлению по результатам нашего расследования, все то, что здесь происходило, все разговоры и признания не должны разглашаться. – Он встал. – Объявляю перерыв на обед. В два часа дня будем слушать товарища Князева.

Князев вошел в кабинет вместе с постояльцами фрау Фелингер – тех тоже вызвали. Павловский пригласил всех садиться, спросил фамилии, задержавшись на Князеве взглядом, потом назвал себя и Гаева. Сказал приветливо:

– Товарищ Сонюшкин, товарищ Фишман, товарищ Высотин. От имени парткома управления благодарю вас за сигнал. Факты, указанные в вашем письме, подтвердились. Товарищ Князев с завтрашнего дня восстанавливается в прежней должности…

При этих словах Сонюшкин не удержался – с торжеством ткнул Фишмана в бок.

– Об этом я и хотел поставить вас в известность, – продолжал Павловский. – Еще раз спасибо, товарищи, вы свободны. А вас, товарищ Князев, я попрошу остаться.

– Простите, – сказал Фишман, останавливаясь в дверях. – Можно задать вопрос? Скажите, пожалуйста, кто же, все-таки, взял аэрофотоснимки?

– Об этом вы узнаете позже.

– Но вы-то узнали?

– Узнали. Виновный будет строго наказан.

– Благодарю вас, – церемонно поклонился Фишман. – Теперь мы будем спать спокойно.

– Спите спокойно, – улыбнулся Павловский и, когда Фишман скрылся за дверью, с той же улыбкой поглядел на Князева. – Вот так, Андрей Александрович. Главное, касаемое вашей дальнейшей работы, мы вам сообщили. Теперь хотелось бы уточнить кое-что.

– Пожалуйста, – сказал Князев.

Со вчерашнего утра, когда стало известно о приезде комиссии и о болезни Арсентьева, он пребывал в удрученном состоянии. Странно: только недавно в тягостные минуты одиноких ночных раздумий он желал Арсентьеву зла, видел в нем причину своих неприятностей, призывал громы и молнии на его голову. Но когда гром грянул, он не только злорадства – простого удовлетворения не испытал: одну лишь растерянность и непонятную досаду. И жалость. Что за чертовщина, думал он. Жалеть? Кого жалеть? Своего врага? Слюнтяйство… Он вспоминал козни Арсентьева, настраивал себя, накручивал, но все впустую – перед глазами проплывали и проплывали носилки, прогнутые тяжелым бесчувственным телом, и бледное, сразу заострившееся лицо.

Сейчас, перед высокой комиссией, минуту назад пожалованный амнистией, он вновь ощутил пустоту в душе. Нет, не такой победы хотел он себе и не такого поражения – Арсентьеву. Слишком внезапно и жестоко сшибла того жизнь, и слишком буднично вернула в седло его, Князева. А вот желанного торжества справедливости, праздничного шествия с фанфарами и барабанным боем – этого не было…