— Одолел два иностранных языка, — кивнул вслед лейтенанту Талубаев. — Штудирует сейчас арабский. Пейте, — подал он стакан Малко.
Но тот наотрез отказался, ему было не до чая: слово «лейтенант» гвоздем вонзилось в мозг, жгло. Хотелось немедленно выскочить из палатки, но он не знал, как это сделать, и лишь поглядывал на дверь, подыскивая повод уйти.
— Что, неудобно в компании с маршалом? — заметил Талубаев. — А рвался в начальство! — усмехнулся он такой отцовской улыбкой, что Малко немного стало легче. — Ты дело люби, пост и чин сами к тебе придут, в ножки поклонятся: принимай нас, Михаил Савельевич, ты достоин этого. Договорились?
— Я все понял, товарищ маршал. Разрешите идти?
— Так уж и все понял! Э-э, братец, ты не спеши, всего ты еще не понял. Не тот ты человек. Не тот. А может, и тот? Как, завтра производите пуски?
Малко хотел было сказать, что он выполнит задачу на «отлично», но спохватился:
— Я буду стараться, на что только способен, все знания отдам.
— Пора, пора взяться за ум, пора... Что ж, желаю, товарищ лейтенант, успеха. Отцу передайте: пусть лучше торгует, — бросил он уже вслед.
Стояла прежняя тишина, по-прежнему шел редкий дождь и пахло грибами. Но все это для Малко не существовало. Он пробирался по лесу как во сне: впереди почему-то лицом к нему шагал Талубаев, в синих спортивных шароварах, в нижней сорочке.
— Где вы были?
Малко огляделся: за столиком сидел Бородин.
— У маршала, товарищ подполковник.
— У маршала? Ну-ка, ну-каj расскажите...
— Сейчас. — Малко взял флягу с водой. Не отрываясь, осушил ее полностью. — Сейчас расскажу...
«Шаги старшего лейтенанта становились все глуше, и наконец наступила тишина, как в развалинах старой крепости.
Молчал лес, молчало небо.
Молчал и я.
За спиной в палатке горел переносный электрический фонарь. Рядом, у моих ног, неподвижно лежала полоска света.
Мне не хотелось идти в палатку, и я, сев на прохладную землю, начал смотреть на серебристую ленту света. Я так долго смотрел, что совсем забыл о наступившей ночи: светлая полоска для меня была целым миром — все виделось увеличенно, даже слишком увеличенио. Обыкновенные букашки казались автомобилями с нежной для глаз окраской. Они шли по улицам покойно и деловито. Комочки земли виделись многоэтажными домами необыкновенной конструкции. На их плоские крыши садились вертолеты. Один из них задерживались, другие, прикоснувшись, тут же улетали, видимо, торопились по своим неотложным делам.
Город утопал в растительности. Но растительность была не зеленой, а серебристо-синей.
Orpoмнoe движение и по улицам и по воздуху не издавало раздражительного шума, звуки еле слышались. Но я их различал, улавливал музыку, мотив. Мои пальцы невольно начали перебирать воображаемые клавиши баяна.
Я играл на баяне с какой-то необыкновенной легкостью, с упоением. Мне было очень хорошо! Баян оказался снова в моих руках, тот самый баян, который я забросил, чтобы он не мешал мне состязаться в учебе с Костей Цыганком. Многие посчитали это за каприз. Дело дошло до замполита. Подполковник Бородин вызвал к себе: «Интересная картина, — сказал замполит, — когда учились неважно, в ущерб службе увлекались баяном, теперь же все у вас в норме, не желаете участвовать в солдатской самодеятельности. Что случилось, товарищ Гросулов?» — «Привычка у меня такая, товарищ подполковник». — «Какая?» — спросил замполит. «Зарабатывать хлеб честным трудом». У замполита заискрились глаза.
Мне все время казалось, что не я на баяне играю, а баян мною играет, к тому же кое от кого я получаю поблажку.
И забросил, да так, что напрочь: каждая свободная минута учебе! «Точка, прощай, хор Пятницкого! — противился я, когда неудержимо влекло поиграть. — Точка, что положено солдату — пусть совершится». Даже Цыганок покрикивал: «Ты очумел! У тебя способности, Витяга!»
Теперь мне легко, легко оттого, что знаю: оператор-вычислитель Виктор Гросулов завтра при боевых пусках дело свое округлит. Упоение от того, что передо мной огромный мир в сиянии света, и я слышу музыку жизни... Какие там риканцеамеры, какие там президенты, когда после захода солнца на земле живет такой расчудесный мир! Нет, никакие риканцеамеры, ни один президент не в состоянии погасить жизнь на земле. Ты слышишь меня, Ваня Оглоблин? Нет, не в силах они этого сделать! Их угроза нас не пугает, Ваня. Андрей Соловейко поет на флоте, я здесь, у ракетных установок, перебираю кнопки. Кнопки наши —жизнь наша. Вот она передо мной, и я за нее могу постоять. И оттого, что могу, мне легко и спокойно.
Я могу, потому что умею. И оттого, что умею, поет моя душа...
Еще руки растягивали воображаемый баян, когда за спиной послышались шаги. В темноте я не сразу узнал отца. Он поставил возле меня какую-то коробку, похожую на чемодан. Сел на коробку, сказал:
— Я знал, что ты не спишь.
— Смотри, папа, — показал я на освещенную землю, — жизнь какая!
Отец набил табаком трубку, щелкнул зажигалкой.
— Подарок я тебе привез. — Выдохнув дым, прошептал: — Баян новейшей марки.
И, словно опасаясь, как бы кто не застал его с этим инструментом, сказал:
— Я пойду, сынок, маршал ждет.
Но он не ушел. Постоял несколько минут, будто раздумывая, что еще сказать мне. А мне не надо было ничего говорить, я понимал его без слов.
— Папа, иди, — сказал я. — У тебя много дел.
— Много, сынок. Очень много... Я думал, что ты, Витя, как те мальчики из плохих книг, которые не понимают своих отцов. Конечно, мы в некотором роде консерваторы, — усмехнулся отец, — Старое нам дорого, а новое, новое еще дороже. И тут не каждый молодой человек поймет, разберется.
Он подал мне теплую, костистую руку, крепко сжал мою. Молча зашагал в лес. Потом остановился, подошел ко мне:
— Может, перевести тебя в другое подразделение?
— Не надо, я такой же, как все...
— Хорошо, хорошо. Другого ответа я от тебя и не ожидал, ты, как все, без привилегий.
Я поставил баян у изголовья. Хотел было выключить свет, но тут в палатку вошел Цыганок.
— Один? — спросил Костя, оглядывая жилище.
— Только что ушел отец.
— Генерал! — удивился Цыганок. — Мне повезло, мог схлопотать замечание. Времени-то в обрез до отбоя.
— Он мне подарил баян, — сказал я, открывая футляр.
— Шутишь, Виктор! Так я тебе и поверил.
— Смотри, новейшей марки!
Цыганок развел руками:
— Неужели правда?
— Точно, правда.
— Вот те на! И разберись тут, ожидаешь наряд вне очереди — получаешь в подарок баян. Нет, Витяга, это уж точно, что генералы кумекают пошибче нас с тобой. Видишь, как оно получилось-то — полный порядок!
Цыганок подержал баян, посетовал на то, что не разбирается в музыкальных инструментах и вообще смотрит на них как на недоступные для него вещи, сообщил о цели прихода.
— Тут где-то корреспондент бродит, приехал к нам за материалом. Интересуется молодыми ракетчиками. Сержант Добрыйдень велел предупредить тебя, чтобы на «товсь» был. Комсомольский секретарь о тебе заметку написал, немного похвалил. Корреспондент проверять будет, так ли это. У них там, в редакциях, не сразу печатают, а сначала нюхают, проверяют, потом уж на весь Советский Союз сообщают: этот парень — стоящий солдат. Берите с него пример. У тебя. Витяга, есть шансы порадовать свою мамочку и получить от красивой девушки фотографию и письмо. Вот так, а засим я отчаливаю...
Цыганок убежал. Я лежу один. Ах. Костя. Костя, разве обо мне надо писать в газету! Без тебя, такого «сумасброда», разве я что-нибудь стою! Добрые у тебя руки, душа еще добрее. И если это так, если ты не придумал корреспондента, если корреспондент встретится со мной, я расскажу ему о чудесном солдате, будущем офицере — о Косте Цыганке.
— Ты слышишь, Костя, — шепчу я и тянусь рукой к баяну.
Отец и Цыганок промелькнули в воображении.
Потом сон, крепкий, солдатский.
И хорошо, что он так мягко смежит мои глаза.
Это потому, что я умею служить.
И оттого, что умею, покойно на душе».