Занегин появился с двумя портфелями: его и ее. Он медленно и неотвратимо приближался, а ее сердечко, только что бившееся, как птица в клетке, замерло в предзнании, что клетка отворится: лети, птица.

Занегин. У меня идея.

Ариадна. Какая?

Занегин. Идем ко мне. Я тебя умою, а потом попробую…

Ариадна. Кого-о-о?!…

Занегин. Дурочка, попробую тебя нарисовать.

Ариадна. Ты умеешь рисовать?…

Занегин. Конечно. Я же учусь в художественной школе. Параллельно.

Ариадна. Ты хочешь стать художником?

Занегин. Почему хочу — я уже художник. А ты взяла и все испортила.

Ариадна. Что испортила?

Занегин. Я давно хотел тебя нарисовать.

Ариадна. Ты б еще дольше хотел.

Занегин. Это не от меня зависит.

Ариадна. А от кого?

Занегин. Не знаю.

Ариадна. Это можно смыть…

Она вдруг ужасно испугалась, что, действительно, все испортила и ничего нельзя поправить, и сердце вернулось в клетку. С тех пор так и случалось с ее бедным сердечком: то в клетке, то в небесах. Он умыл ее (сам). После чего она обернулась к нему и, теряя собственную волю, потянулась своим чистым лицом к его. Они долго целовались. После чего она истомилась и уже не знала, на каком она свете. После чего он велел ей сидеть тихо и принялся рисовать портрет. Она вышла на картоне заплаканной и нежной, с припухшими губами и глазами, из которых нестерпимо бил свет счастья. Ей долго было неловко смотреть на себя на этом портрете, как будто в нем было подсмотрено что-то, что не предназначалось для чужого зрения, и как будто она сама, продолжавшая жить, взрослеть и стареть, стала такой чужой.

* * *

1977. Ее портрет был разорван на четыре части.

Потом бережно склеен. Так что если кто не знал, то и не нашел бы следов катастрофы.

Она сама, в порыве отчаянья и гнева, разорвала картон напополам и еще напополам. Это было до брака с Петей, когда они жили с Занегиным, не разлепляемые, безумно влюбленные и все же ухитрявшиеся ссориться так жестоко, что от этого можно было умереть. Ада серела лицом, каталась в рыданьях по ковру в занегинской квартире — родители все еще жили в Швейцарии, а Занегин ушел в очередной раз, медленно прикрыв за собой дверь. Ада покаталась-покаталась, покричала-покричала, случайно поймала в зеркале свое лицо, исполненное ненависти, случайно перевела взгляд на портрет, где это же лицо было исполнено любви, и поняла, что должна себя убить.

То, что она порвала портрет, может быть, спасло ее. А может, наоборот. Кто знает, какие клочки остаются от нас по свершении тех или иных необратимых поступков. Она решила убить ту, на портрете, потому что сияние любви, больше никому не нужное, показалось ей непереносимо стыдным.

* * *

1978. Она вышла замуж за Петю на четвертом курсе, когда Занегин пропал не на день, не на неделю, не на месяц — навсегда.

Или, по крайней мере, надолго.

Он сделал это, подлец, перед Новым годом. Ада была особенно поражена, что перед Новым годом. Она любила Новый год как ребенок. Занегин знал это. Не раз, отдыхая после любви на его груди, наматывая на палец длинные пряди его темных волос и болтая о своих детских привязанностях, она признавалась ему, что всю жизнь это был самый таинственный праздник, когда она ждала чего-то особенного: особенных запахов, особенных подарков, особенных чувств, особенных поступков, — и так и бывало, ее детские любови как правило вспыхивали вместе с новогодними гирляндами огней. И Занегин тоже так и сделал: особенно больно. Он знал, что делает ей особенно больно. При всей своей медлительности и погруженности в себя он был специалист по особенным болям.

Он уже учился в Суриковском, и уже бросил, объявленный товарищами суперталантом, а преподавателями — посредственностью, с вытекающими отсюда оценками, а она переходила внутренне от оценок первых к оценкам последних, вся, целиком, с печенками, проваливаясь в экзистенциальные дыры, не зная, с кем живет, гением или посредственностью, — как будто это имело значение, когда он был рядом. Когда уходил — она садилась перед его рисунками, набросками, полотнами и рыдала: так он был талантлив. И так — еще и по этой причине — она не могла без него.

Как ни странно, сомнения сопровождали ее в одном-единственном случае, и это был случай Занегина. В других случаях вкус ей не отказывал. Обнаружилось, что он врожденный. В счастливые минуты это скрепляло их отношения. И, в общем, он приучился проверять себя ее суждениями. Она была надежный проверщик. Может быть, просто не все вещи его были талантливы. У него был неровный талант — так вернее сказать.

Куда он уходил? Бог весть. Когда возвращался, она никогда не спрашивала. Из гордости? Возможно. А вернее, потому, что когда возвращался, ничто другое уже не имело значения. Они снова влипали друг в друга, как сумасшедшие, они снова были одно целое, в мыслях, ощущениях, взглядах, физически и чувственно, и никому из них не было понятно, как же так долго они могли быть отдельно.

Зазвонил телефон. Ада не прервала своего занятия, не отставила коробку со снимками, не поднялась с пола и не подошла.

Это не Занегин звонил. И не папа с мамой. А все остальное не имело значения.

Фотографии “Автопортрета” не было. Значит он и фотографию забрал. Из нужды или все свое унес с собою?

* * *

1979. Петины родители и адины родители усаживались с общими друзьями за новогодний стол в Николино (у них оно именовалось “Николино Горе”) и то и дело звонили ей. На их предложения она скучно отвечала нет, бросала трубку, рыдала, а, отрыдав и нарядившись, схватила такси и помчалась к ним.

Таксист и она попали в метель и гололед. В последний день старого года дорога вела себя как шальная, и снег вел себя так же. Он то резко бросался на дорогу сверху вниз, то, напротив, взмывал от нее чуть ли не вертикальной волной, то мчался горизонтально, летя прямиком на свет фар автомобиля. Дорога, ускользая из-под колес, играла со снегом и с автомобилем как хотела: бросала вправо и влево, а однажды закружила с такой силой, что машина пару раз обернулась вокруг себя, как бы танцуя на льду, и встала поперек движения. Такие новогодние снежно-автомобильные игры-танцы. Хорошо, что движения как такового не было: ближайшие фары появились через полминуты. Желтые мутные фонари взирали на происшествие с высоты столбов равнодушно. Все случилось столь внезапно, что Ада не успела испугаться. Вежливый водитель спросил: вы торопитесь? Да нет, не очень, отвечала Ада, что ей было еще ответить. Ну, вот и хорошо, сказал водитель, осторожно выправляя машину и ставя ее носом туда, куда нужно, а то мы так можем не на Новый год попасть, а в морг. Ада засмеялась, хотя ни смеяться, ни беседовать с водителем ей совсем не хотелось. Но контакт установился, и водитель позволил себе спросить, отчего она так припозднилась, разве нельзя было выехать пораньше. Да я и не хотела никуда ехать, вымолвила Ада и неожиданно для себя рассказала водителю почти все о Занегине и себе. Конечно, без подробностей, а так, начертав общий контур. Водитель молча слушал, не прерывая. Ада сама прервала себя, взглянув на часы в машине и вскрикнув: было без двух двенадцать. Водитель включил радио, заканчивалось торжественное руководящее поздравление всего народа, и стал тормозить. Ада не поняла, в чем дело, и с опаской взглянула на него искоса. Машина уже стояла. Он полез в карман. Вынул большое зеленое яблоко. Резким движением разломил на две половинки. Одну протянул Аде: чокнемся? Раздался бой курантов. Ада взяла протянутую половинку. Они чокнулись двумя половинками, сказав: с Новым годом. И стали хрустеть одним и тем же яблоком. Ада проговорила: я еще никогда так не встречала Новый год. Вот видите, у вас и глазки другие стали, отозвался водитель и тронул педаль газа.