Жениха Занегин нашел.

Смешно, но он спрашивал точно так, как спрашивают в провинции. И язык довел его по слабой, то и дело грозившей обрывом цепочке до цели и места. Место называлось Кыштым, где обретались когда-то старые, петровских времен, медные рудники, а нынче находился ящик, то есть закрытое оборонное производство, на котором несостоявшийся жених, действительно, осевший тут после армии, трудился в военизированной охране.

Занегин удачно попал ближе к концу смены. Зацепившись слегка именно что языком и без усилий расположив к себе бывшего солдата, предложил заглянуть в ближайшую стекляшку попить пивка. Когда трясся на старом автобусе по разбитому шоссе, что как речка, вилось меж двух снежных берегов, он продышал большую дыру в замерзшем стекле и не мог оторваться от открывшегося ему в дыре пейзажа. Березовый балет, березовый хор, березовый сад, березовые свечи по обе стороны дороги потрясли его. За рощей из берез пошел сосновый лес, а потом враз открылось безмерное, уходящее к горизонту белое пространство. Было начало апреля, но озера еще замерзали, в полях лежал снег, а над ними стоял красный заиндевелый диск, и все вместе заставляло сердце сжиматься незнакомой тоской. О да, Швейцария была красива — игрушечной, рисуночной красотой. Россия поражала первозданностью, это живописное полотно малевалось не понарошке, а всерьез, до заледеневшей крови.

Охранник ковырял большим пальцем правой руки голубой искалеченный пластик высокого столика, слушая Занегина, а левой обнимал большую опустевшую кружку и не переставал изумленно повторять: идить-ты-в-маму! Занегин и сам был изумлен. Его кружка тоже опустела, но, конечно, непривычное возбуждение, владевшее им, нельзя было объяснить испитыми малыми градусами. Он дивился случаю, который, петляя в мире непреднамеренно от человека к человеку, как заяц в лесу от дерева к дереву, выводил закономерность; он дивился и себе, взятому за шкирку чужой волей, которая читалась как своя и которая повлекла его столь странными дорогами по местам чьей-то славы и чьего-то бесславия, что не должно было, по идее, иметь к нему отношения, а вот, поди ж ты, имело, да еще какое, ибо он был той иголкой, что тянула нить, сшивавшую бесплотную материю.

Погоди, сказал охранник и ответил на две занегинских кружки своими двумя. Надо было остудить горячку воспоминаний, колом вставшую в горле. Надо было продолжить удивительное знакомство, а как это делать двум мужчинам всухую, никто еще не придумал. Они продолжали тянуть пенистую горькую влагу, и теперь Занегин слушал, как солдат испугался насилия над своей желторотой мальчишеской свободой, а если быть честным, то не сам испугался, а однополчане напугали, напели в оба уха, что не успев погулять, не успев поставить себя как самостоятельный мужик, который гнет судьбу, а не она его, водружает себе на нищенскую шею бабу с ребенком, кладя крест на вариантах. Охранник произнес последнее слово смачно и со вкусом, смягчив букву “р” мягким знаком, отчего у него вышло здорово культурно, вроде он был из прошлого века, и если уж не дворянин, то наверняка разночинец. И еще раз повторил: на варьянтах. Варьянты встали забором меж ним и невестой без места, сперва редким, в одну доску дерева, но скоро глухим бетонным. Сослуживцы до одури обсуждали женские достоинства, которые ждут их на дембеле, он принимал в обсуждениях активное участие, каждый доставал из загашника свой сексуальный опыт, скудноватый на деле, но обогащенный в умственном переживании, и чем дальше, тем распаленнее представлялись будущие неземные наслаждения. Приезд невесты ударил как молния. Солдат обуглился вмиг, вмиг сгорев от жарких и противоречивых чувств. Он рванулся к ней, мужской инстинкт гнал его к девушке, с которой он познал сладость полного совмещения; армейская, товарищеская составная пригвоздила к земле, он не мог сапог оторвать от пола, словно не ноги в них были вставлены, а чугун залит. Он хохотнул расслабленным, идиотским смешком: что я, дурак, что ли, подставляться, ни за грош пропадать, скажите, что меня нет. После того, как товарищи вышли, он заставил себя подняться и теперь ходил по учебной комнате, где застала его весть, как по камере, не решаясь и выглянуть в коридор, как будто страшная девушка могла сюда проникнуть. В окошко он увидел, как солдаты развлекались с ней и как она повернулась и пошла прочь со своим маленьким чемоданом и апельсинами в авоське, а они еще что-то кричали ей вслед. Ему до смерти захотелось апельсинов, он, как живой, чувствовал их запах и видел перед собой сочные сладкие розовые дольки, от которых слюна пролилась, закапав гимнастерку. Он стал оттирать ее пальцами, однако новая порция жидкости, смешавшись, брызнула на пальцы, какая-то пленка затянула глаза, ему стало плохо видно, он не мог различить, где слюни, где сопли, где слезы. Кто-то из вошедших крикнул: эй, слюнтяй, ты что, ревешь? Он двинул вошедшему по скуле. Тот двинул в ответ. Набежали другие. Кто-то кого-то крушил, кто-то кого-то от кого-то оттаскивал. Из свалки он выбрался с фингалом под глазом, расквашенным в кровь носом и со свернутой шеей, которая долго потом вставала на место.

Охранник предложил Занегину кров на то время, что он пробудет в Кыштыме, и они пошли через весь городок, над которым крутилась припозднившаяся апрельская метель, с редкими электрическими огнями на столбах, в пятнах света которых снизу вверх, сверху вниз, слева направо и справа налево завевалась белая кисея. Молодая женщина с насупленным лицом открыла дверь квартиры стандартной малоэтажки: где ты шля… Оборвала фразу, увидев чужого и, по виду, явно не местного человека. Мой друг из Саратова, то есть из Москвы, искательно улыбаясь, представил муж жене нового знакомца, пропусти, что ж ты в дверях, как истукан, застряла. Истукан посторонилась. Занегин и охранник вошли. Жена из Кыштыма была как две капли воды похожа на невесту из Саратова. У этой были другие волосы, темные, а не светлые, свои, а не крашеные, длинные, а не короткие, без перманента, а не с перманентом, другие черты лица, чуть крупнее, но общая стертость и непроявленность делали родство не столь внешним, сколь внутренним. Не замахнулся, отчетливо подумал про себя Занегин и сказал вслух: где тут у вас магазин, я б сходил купил что-нибудь к ужину. Жена строго взглянула на мужа. Муж сказал просительно: он у нас поужинает и поживет немного. Жена с тем же напряженным лицом молча стала метать тарелки на стол, бросив гостю: завтра сходите купите, сегодня есть.

У Занегина была с собой бутылка водки, сперва добавившая напряженки (взгляд жены в сторону мужа), а после снявшая ее. Сперва: он уж и так хорош. В ответ: ты что, ты что, мы только пиво пили. После: ну, давайте, ну, что ж, и я с вами выпью. Спустя пару рюмок женщина раскрепостилась, повеселела, рассказала о себе, что работает медсестрой в районной поликлинике, показала двух спящих детей во второй комнате, там же сняла со стенки гитару и принесла мужу: давай. Охранник пояснил Занегину: в армии научился. Среднего роста, неприметный, ледащий мужичонка, начинавший лысеть со лба, положил одну руку на гриф, другую уместил в выемку инструмента, обнаружив неожиданно красивые длинные пальцы, низко опустил голову, как бы заглядывая с вниманием в круглое гитарное отверстие, начал перебирать струны, — и переменился. Светлые маловыразительные глаза его потемнели, скулы загустели, подвижное лицо из суетливого и нерешительного сделалось важным и солидным, фигура приобрела законченность. Он играл что-то испанское, ритмичное и переливчатое, и эти неожиданно темпераментные, южные переборы гитары в стылом зимнем Зауралье казались фантастикой. Женщина смотрела на музыканта, тоже переменившись. Из стервозного, пусть и несколько анемичного, она превратилась в приветливое существо, явно гордящееся им, собой, что он у нее такой, семьей, какую сумели создать. Никаких особенных сексуальных пиршеств тут, конечно, не было, ничего, превышающего уровень саратовского варьянта. Просто той выпало потерять парня, этой — найти. Вот и вся небесная или земная механика. Без объяснений.