Ни ему, ни ей не было известно, что избранные когда-то по-еврейски назывались фарисеи.

Убедить Занегина в том, что он ничтожество, стоило две копейки в базарный день. Если день был в пике спуска. Убежденный, Занегин и пустился по равнинным просторам родины, чтобы сойтись накоротке с тем народом, которого не знал и которому был должен, о чем забыл, ну, и так далее. Никто от него этого не ждал и не хотел на самом деле. Это был всего-навсего словесный воспитательный ритуал. И сам от себя он не ждал и не хотел. А вот поди ж ты, загорелось, как на воришке, и вдруг помчался, как ошпаренный.

Нет, конечно, он все делал по-прежнему медленно и внешне нерешительно, как и всегда, на что многие покупались, успевая начать обустраивать его прежде, чем он сам успевал приступить к обустройству. Отчего-то взял железнодорожный билет до Саратова, вышел на привокзальную площадь, обратился к первой попавшейся девице, как было у него в заводе, и у нее же снял комнату, встретив с нею вдвоем Новый год, а всего прожив чуть больше трех месяцев. Снял — громко сказано. Девица пустила его без денег, практически пригласив, если не навязавшись, сказала лишь, что придется носить воду и рубить дрова, впрочем уже заготовленные на зиму, поскольку домишко без центрального водоснабжения и без такого же отопления. Если ему это подойдет.

Ему подошло.

Он принес воды и наколол дрова, и она испекла пирог с брусникой, и нарезала тоненько синюшной колбасы, и открыла банку шпрот, и поставила на стол бутылку с самогоном, который гнала ее старшая подруга в городе Марксе, то ли соседнем городе, то ли пригороде Саратова, а он так ничего и не догадался купить к празднику, точнее, догадался, но почему-то не хотел или не мог переступить через себя, через свое подсознательное неучастие, а елка уже была принесена раньше, наряженная полуразбитыми игрушками и полуобесцвеченными бумажными фантиками, и пока еще не пробило полночь, они выпили со свиданьицем и за знакомство, а когда пробило, то за Новый год. После этого она, не умея из неожиданной для нее робости ни о чем спросить, неожиданно же рассказала свою историю, оказавшись старше, чем он предположил. В этой истории был ничем не примечательный мальчик, с которым она встречалась, пока его не забрали в армию, и которым не особенно-то и увлекалась, как и он ею, а уехал, так сразу выяснилось, что увлекалась, поскольку без него сделалось нестерпимо скучно, и когда он написал первое, по видимому, стандартное армейское письмо, тут же бросилась писать в ответ такие пылкие письма, что и его заразила, и теперь уж он писал разные ласковые глупости, волновавшие ее сердце. В первый же отпуск она отдалась ему, говорили о свадьбе, горевали, что будут жить без достатка, какой достаток у солдата, но положительные мечты все же пересиливали, он уехал, пообещавшись отпроситься у начальства с целью женитьбы, она была беременна, написала ему об этом с радостью и в ответ получила письмо тоже радостное, только с какой-то расхлябанной наглецой, какую почуяла, а не распознала, после чего письма от него стали приходить реже и реже, а вскоре совсем иссякли. Она все бросила, то есть бросила свою маленькую должность в ЖЭКе, где работала после семилетки, взяла свои маленькие накопления и поехала к нему в Зауралье. Сначала ей пообещали сейчас позвать его, спросив, что сказать, кто приехал. А когда она ответила, что невеста, появились примерно через полчаса и сказали, что он на боевом задании и, когда вернется, неизвестно, может, через неделю, а может, через месяц. У нее задрожали губы, нос набух насморком, солдаты смотрели на нее с жестоким любопытством, кто-то предложил ей запросто прямо немедленно заменить ее парня, остальные загоготали, и она уехала. Они еще выпрашивали апельсины, которые она везла в авоське, думая, как будет угощать его и его товарищей, но после всего случившегося ей расхотелось кого-либо угощать, и едва военный городок скрылся из виду, она их вдруг взяла и выкинула. Хотя могла бы подпитать витаминами себя и нерожденное дитя внутри себя. Но она сделала аборт, на том и кончилась ее первая любовь, и больше она никогда о нем не слышала, вполне возможно, что он и не вернулся в Саратов, а живет где-то в другом месте, хоть на том же Урале. Потом у нее был один, и второй, и третий, замуж никто не звал, дети после аборта не рождались, и так она осталась вековухой, дожив до своих тридцати семи и работая все в том же ЖЭКе, куда добросердечная начальница после ее романтической поездки приняла обратно.

Занегин слушал эту хорошо сохранившуюся, как бы не потраченную женщину и думал, что преподаватели правы, что он, и впрямь, не знает жизни. Чужой жизни. В его жизни были совсем другие женщины, немолодые и молодые (при этом он вовсе не имел в виду постельные отношения — в этот счет входили и его добрые знакомые, и знакомые его родителей), у которых были далеко не всегда удачливые, но всегда важные, а то и роковые связи. Эти связи наполняли их дни и ночи особым, немного горьковатым, острым смыслом и вкусом, делая значительными и драматическими. Перепады счастья и несчастья переживались этими людьми как суть бытия, что длилось сперва в реальности, в психологических спадах и подъемах, а позже в пересказах и воспоминаниях, уплотняясь в красоту жизни.

Здесь было иное. Красоты не было. Была неинтересная, обыденная и во всех отношениях пошлая история. Сопереживать ей он не мог: не было болевых точек, которые вызвали бы в нем ответную реакцию как соприсущие и ему — общие координаты отсутствовали. Однако именно это, как ни странно, вдруг и вызвало в нем подобие боли. Когда она рассказывала, он сидел в дряхлом креслице возле тощей елки, не попадая в кружок света от лампы под абажуром, и это давало ему возможность не смотреть на нее, что, будь он на виду, было б невежливо. Но все же время от времени он вглядывался в ее желтенькие глазки, в чуть приплюснутый носик, в слабые морщинки на лбу под палеными химией рыженькими кудряшками, во все простенькое обычное лицо, ища ключа к нему и не находя. Отсутствие ключа добавляло боли. Возможно, это была его собственная боль бытия, но сейчас он был, так или иначе, связан с этой простушкой и по справедливости делил чувство с нею.

Я хочу вас нарисовать, сказал он ей. Она удивилась: как это? Он сказал, что художник, и в доказательство вытащил из сумки краски и палитру, а из папки, прислоненной к стенке, картон. Она всплеснула руками: ой, как интересно, а я еще хотела спросить, зачем у вас такая большая папка. И пошла густым румянцем. Что ж вы так смутились, спросил он. Ни к чему я вам для портрета, это вам надо пойти передовиков в центре на доске почета посмотреть, а я ж никто, честно сказала она. Румянец ее и преобразил. Желтые глаза сделались горячими, в неловком смехе обнажился передний зуб со щербинкой, пылающие щеки засветились изнутри.

Занегин взял лист картона.

Выходило, что он правильно сделал, что буквально воспринял поношения преподавателей и, бросив привычное житье-бытье, отправился по их завету узнавать свой до неприличия незнакомый народ и незнакомую родину-уродину.

* * *

1980. В новогоднюю ночь Занегин не спал со своей хозяйкой. Он рисовал ее портрет. А когда закончил, выпил добавочно пару рюмок самогону и тут же в креслице и уснул. Он спал с ней потом, практически целых три месяца, пока однажды, в ее отсутствие, не сложил папку и сумку, вышел из домишки, отправился на вокзал, сел в поезд и уехал, не оставив ни письма, ни записки. Что было писать? Что он четвертый, она знала и так, как знала, что будет пятый и шестой, и что с того?

Он двинул в Челябинск. Может, оттого, что город упоминала женщина. И может, даже с тайным желанием отыскать зачем-то ее несостоявшегося жениха. Она назвала его имя и фамилию, так же как назвала свои, и Занегин внутренне посмеялся той серьезности, с какой она это сделала, насыщая чужой и чуждый ей мир ненужной информацией. В провинции, особенно в малом городе или поселке, не говоря о селе, часто называют имя и фамилию кого-то из большого города либо столицы, особенно из столицы, допытываясь: вы такого-то не встречали, не знаете? Не отдавая себе отчета в том, что такой-то — песчинка в океане песка, и возможность встречи песчинки с песчинкой несбыточна. А все равно хочется связать одно с другим, надеясь, что по этой цепи побежит какой-то ток, может быть, вечной памяти. И себя подсознательно называют с тою же целью — вечные Добчинский и Бобчинский, жалко ждущие ложного счастья остаться в памяти других.