- Ну и что же?

- А вот… Татьяна Федоровна немного картавит, «р» не выговаривает… Это так идет к ней… А моя говорила так скоро, ну, как стреляет. Ее еще отец «митральезой» прозвал. Ну, у меня обыск… Где митральеза? Ищут… Что делается, сказать невозможно… Я на мою показываю: «Вот митральеза». Не верят. Посадили. Правда, не долго сидел. Сослали. Будто бы потом и верно у кого-то нашли митральезу… Понравилось мне на севере… Там и остался. Митральеза ко мне приехала. Натальей звали… Милая Наталья…

И Утюг мрачно выпил водки.

Студенты запели:

Полно, брат молодец.

Ты ведь не девица.

Пей, гуляй, тоска пройдет.

- Не верю, ничему не верю, - говорил мрачный Утюг. - Не верю в истину, в справедливость. Ни в какие передовые слова. Все ерунда… Есть только совесть…

- А где же ваша митральеза теперь?

- Нигде, - мрачно ответил Утюг. И добавил: - Ну довольно.

Утюг запел:

Коперник целый век трудился.

Чтоб доказать земли вращенье.

Дурак, зачем он не напился.

Тогда бы не было сомненья.

- Во всем оккультика виновата, - сказал вдруг, подняв палец, Утюг.

- Ну, довольно тебе, - остановил его доктор. И встал. - Господа, - сказал он. - Позвольте мне сказать вам очень серьезное. Вы студенты, и все вы юны. В вас еще машина жизни цела, не истрепалась. И колеса, зубцы… новы и целы. У вас душа еще светлая… Вы поймете… И вот я прошу вас, умоляю, уговорите Татьяну Федоровну, Татьяну нашу, которую мы празднуем…

Татьяна Федоровна встала и опустила гитару, побледнев.

- Прошу вас, уговорите ее выйти за меня замуж…

- Идите за него замуж, Татьяна Федоровна, идите! - хором кричали мы все.

- Ага, ага, я прав, - сказал Утюг. - Начинается судьба, оккультика то есть… Татьяна - есть красота, высота. Встать! - закричал он вдруг.

Мы все встали.

- В душе человеческой, - говорил Утюг, - есть высокие, святые стороны. А то и такие… хоть плюнь. Разные есть. А у вас, Татьяна Федоровна, они прекрасные… А все же, доктор, прости меня, она за тебя не пойдет замуж… Не судьба… Оккультика не та… А может, и та… За-муж! Татьяна Федоровна! - скомандовал он вдруг нашей хозяйке. - Идите замуж за доктора!

- Замуж. Какая я жена?… Нет, я не жена… Я не могу без них… без юности…

Говорит Татьяна Федоровна, а сама и смеется и плачет.

* * *

Прошло много времени, и вспомнил я как-то нашу Татьяну Федоровну летом в Москве, в жаркий летний день. Поехал туда, где она жила, но ее там уже никто не знал: съехала с квартиры давно. Я зашел в соседнюю лавочку купить папирос. Старик лавочник дал мне пачку.

- Не знаете ли, - спросил я старика, - здесь, по соседству с вами, жила Татьяна Федоровна. - Куда она уехала?

- Как же-с, как же-с, знавал… У меня забирала на книжку. Правильная женщина была…

- Куда же она уехала?

- Никуда не уехала… Вот уже три года как померла…

Какое горе я почувствовал сразу… Что-то дорогое ушло.

- А где же ее похоронили? - спросил я старика.

- Э-э, хоронили! Вот хоронили-то ее по первому разряду, ведь она знатная дворянка была, генеральская дочь. Чего духовенства было, страсть сколько… Покров золотой… Я прощаться ходил. Во-о, студентов… Что было! Плакали. Особенно один, сказывали дохтур, рослый такой, страсть убивался… Я глядел ее в гробу, чисто живая спит, красавица…

- А где же могила ее? - спросил я.

- Где? В Питер увезли. Ведь она знатная, говорю, из Питера была родом…

Так оказалось, что незабвенная наша была не московской, а петербургской…

Фонарь

Осенняя ночь. Тучи тоскливо повисли над домами города. Дождь бьет по стеклу окна моей комнаты. Ярко светит фонарь, освещая башни чужого города. Пролетает прошлое, далекое время. Уныло на душе.

И вдруг я вспомнил Москву, Сущево, фонарь… И радостью сердечной вспомнилась юность и забавный случай с фонарем, простым, уличным, нашим, на деревянном столбе фонарем. Шел я с Мясницкой, из Училища живописи, ваяния и зодчества, с вечерового класса, с приятелем своим Щербиновским.

Была осень, дождь, мокрые мостовые, площадь… Тускло сквозит огонек в окнах трактира с синей вывеской. Едут ломовые, один за другим, окутанные рогожей от дождя. Лениво понукают лошадей. Слышится: н-ну… ы-ы-ы… ны…

Над церковью в темных тучах слышен крик кучами летающих галок. Пахнет сыростью, квасом, рогожей. Идем мы, шагая через лужи, под мышкой у нас большие папки с рисунками вечерового класса «…»

Дмитрий Анфимович Щербиновский был красавец, высокого роста. Его черные кудри выбивались из-под шляпы, и карие глаза улыбались. Он был деликатный и добрый и знал, что он очень красив. Писал он и рисовал всегда усердно и аккуратно, но, к сожалению, получал на экзаменах живописи и рисунка дальние номера, плохие отметки. Это его удивляло, и он не понимал, в чем дело. Щербиновский был со средствами: он получал от отчима пятьдесят рублей в месяц - это тогда нам казалось огромными деньгами[453]. Мы ниоткуда ничего не получали, давали грошовые уроки и продавали свои этюды.

Но жизнь - смена дня, утра, вечера - зачаровывала нас настроением, и мы не думали о нашей бедности и тяжести жизни. Главное, самое главное - это вот мотивы природы. А люди как-то так, при ней. Они что-то говорят, все как-то около чего-то важного, а самое важное - это вот написать эти мокрые крыши, эти сумерки, выразить эту печаль, тоску, взять тон этой площади, со скученными домами, где в лужах отражаются огни окон. Как хорошо, даже печаль отрадна. О юность, как прекрасна ты.

Поворачивая по Мещанской улице от церкви Троицы на Капельках, мы шли переулком. Длинные заборы, за заборами темные сады. Фонарщик, похожий на крадущегося вора, с маленькой лестницей за спиной, подошел к уличному фонарю и, приставив к нему лестницу, влез. Открыл фонарь и зажег фитиль масляного фонаря. Фонарь осветил темный деревянный забор, ветви бузины и пожелтелые березки за забором. Я остановился.

- Смотри, - говорю я, - как красиво, какая интимность, как приветливо светит фонарь, таинственная печаль в этом уходящем заборе, какая тайна… Вот что бы я хотел писать. Найти это чувство, это настроение…

- Что тут хорошего? - сказал мой товарищ. - Странно. Да и написать нельзя огонь. Да это глушь какая-то, пустыня, забор, мокрый тротуар, лужи, бузина. Гадость. Да ты это нарочно говоришь?

- Нет, - ответил я, - нет… не нарочно. - И подумал: или он ничего не понимает, или я какой-то совсем другой… - А что же тебе нравится? - спросил я, идя вдоль забора.

- Как что? Многие картины мне нравятся. Ну, «Фрина» Семирадского[454], «Русалки» Маковского…[455].

Не знаю, отчего вдруг мне стало как-то одиноко. Мы шли…

Фонарщик снова остановился, мрачно посмотрел на нас и пошел. Поставив опять лесенку, зажег другой фонарь.

- Этот вот еще лучше, - говорю я, - вот отсюда. Завтра же приду сюда - напишу фонарь.

Фонарщик, обернувшись, посмотрел еще мрачнее и недоверчивее.

- Чего это вы на фонари глаза пялите? - сказал он хриплым голосом. - Ишь што! Фонарей не видали? Чего надоть?

- Да вот он… - сказал Щербиновекий, показав на меня, - смотрит, фонарик выбирает, на котором лучше повеситься.

Фонарщик, взяв лестницу и насупившись, пошел, остро взглянув на нас.

За забором, где среди деревьев сада молчаливо спал огромный дом с колоннами, ряд темных окон охватывал чувством молчания. Там может быть, живет - таинственная, как и все вокруг, - она. У ней темные волосы падают на плечи, она прекрасна, и я хотел бы ей сказать, что жизнь - красота… И любовь - красота… И в ней - красота… И в мечтах - этот дом с темными окнами - мой, и она там ждет меня, чтобы я сказал ей, как я люблю ее. Юность, юность!