* * *

Мы у Боткина[444]. Пришли посмотреть французов - Коро[445] и Фортуни.

Вот это хорошо, замечательно!

- Посмотри-ка, как трава тронута чуть-чуть… И все в этом «чуть-чуть»…

Левитан копирует. Я ему говорю:

- Что ж это такое, французы? Пишут, пишут - каждый свое… И я так думаю, что это верно.

И в самом деле, почему обязательно надо так, как велят в Школе - притушевывать? Берут на дом рисунок вечерний нагого тела, чтобы ровнее растушевать. Называлось это - «точить фон». Какая ерунда! Главное - тон, полутон, к свету, к форме. Но это страшно трудно. Нужно верно брать краски…

Помню, в фигурном классе я писал с натурщика-старика голову. Профессор В. Г. Перов послал учеников старшего натурного класса смотреть, как я пишу. А все ученики, все товарищи были против моей живописи. Левитан один часто говорил мне: «Как верен этот цвет» и долго смотрел мои этюды «…»

* * *

Двадцати лет я окончил Школу «неклассным» художником. Так же и Левитан. «Классного» художника нам не дали - вероятно, за то, что у нас не было «мысли» в картинах. Все тогда было против нашей вольной живописи. Опечаленный, я встретил Саврасова. Он сказал с горечью: «Что делать?» И когда после, спустя несколько месяцев, я был болен, он пришел навестить меня. Стояла зима, а на нем было летнее пальто и плед на плечах. Огромная фигура его и большие руки вылезали из короткого пальто. Он был грустен и подавлен. «У тебя есть гривенник?» - спросил он меня. «Есть». - «Дай, я пойду за водкой». Он принес бутылку водки, хлеб, соленые огурцы и, выпивая, говорил мне: «Костя, пей… Трудно… Ведь так мало кому нужен художник…»

* * *

Я был поражен Парижем, когда двадцати шести лет приехал в первый раз сюда. Но словно я уже видел его когда-то. Все было именно таким, как рассказывала мне бабушка. Помню и первое свое впечатление от французской живописи.

- Так вот они, французы. Светлые краски, вот это так… Много и такого, что и у нас, но что-то есть еще и совсем другое. Пювис-де-Шаванн - как это красиво![446]. И импрессионисты… - у них нашел я все то самое, за что так ругали меня дома, в Москве.

Татьяна московская

На Третьей Мещанской, в Москве, в деревянном доме жили мы в квартире, сдаваемой «покомнатно» молодой женщиной Татьяной Федоровной. То было в моей юности, когда я еще учился в Школе живописи. Жил я у Татьяны Федоровны со студентами.

В Татьянин день, помню, нарядилась наша хозяйка, завила челку пышных черных волос, опустив ее на лоб до самых бровей; в завернутую косу вплела живой цветок; была весела и чему-то рада[447].

Квартиранты ее, студенты, мои приятели - Щербиновский[448], Новичков, Дубровин[449], Поярков - были все народ бедный. Один Щербиновский получал из дому от отца двадцать пять рублей в месяц, и такую получку мы считали особенным, из ряда выходящим случаем. Все мы пробавлялись кое-как уроками, я еще рисовал всякие маленькие заказы и продавал за гроши этюды с натуры. Собирая с нас буквально медяки за квартиру и стол, Татьяна Федоровна никогда не жаловалась на нужду. Ни раздражения, ни упрека[450].

Татьяна Федоровна была раньше замужем за военным. Мы это знали, но никто не смел ее спросить, отчего она разошлась с мужем. У нее были красивые, ясные, улыбающиеся выразительные глаза. Когда кто-нибудь хотел показать себя очень умным человеком, с направлением, и завирался, Татьяна Федоровна смотрела на него так пристально и серьезно, что умник замолкал. Татьяна Федоровна никогда никого не осуждала, ни про кого не сказала худо.

Как- то раз студент Новичков сказал про другого медикуса, жившего у нее раньше, теперь окончившего университет, имевшего богатую жену и богатую практику, что он не заплатил Татьяне Федоровне старого долга, хотя она из-за него заложила какой-то соболий воротник, оставшийся после покойной матери, генеральши.

- Он отдал долг, - сказала Татьяна Федоровна.

- Вы неправду говорите, Татьяна Федоровна, - возразил Новичков.

- Ну, заплатит. Довольно, Новичков. Я не люблю об этом. Скучно.

Татьянин день у нас шел особенно весело, как-то свободно, и что-то родное было во всем. Татьяна Федоровна неплохо пела, немного картавя, и аккомпанировала себе на гитаре.

Мы, студенты, изредка ходили в Большой театр, на галерку, слушать оперу, и все пели, подражая Хохлову, «Демона»[451]. Любили и «Фауста» и студенческую «Быстры, как волны»…

* * *

Странно, удивительно текла наша жизнь. Никто и не думал о недостатках, никто не тосковал от лишений. О богатстве никто из нас и не думал. Мы жили другим. Но как могла справляться бедная Татьяна Федоровна с теми скудными грошами, которые ей платили мы, студенты, - бог ведает… Иногда она уносила что-то в заклад, но старалась не показать этого.

А в тот Татьянин день мы увидели убранную квартиру, лощеные полы, стол, покрытый всевозможными пирогами, обильной едой, богато убранный живыми цветами. Откуда только могла достать Татьяна Федоровна так много цветов? Это ведь дорого стоит.

Нарядная, в белом платье, распоряжалась наша хозяйка. На стол ставили жареного гуся, окорок, рябчиков, заливное из рыбы, бутылки с винами.

Вдруг в передней раздался смех. Кто-то пришел. Слышим голос Татьяны Федоровны:

- Откуда вы, Иван Иванович? Как я рада! Я думала, что вы пропали…

- Умираю, умираю, - отвечал мужской голос. - По убеждению, все по убеждению. Земский врач, вот оно что, под Архангельском, тощища, запил, ей-богу, запил.

В комнату с хозяйкой вошел рослый блондин, доктор Иван Иванович. За ними другой, заспанный мрачный человек.

- Это приятель мой, позвольте представить. Прозвище - Утюг.

- Гаудеамус, - сказал нам доктор. - И я когда-то жил здесь, в этом раю, у ангела-хранителя Татьяны Федоровны. Господи, вот вы у меня где засели.

Доктор говорил, ударяя себя в грудь. Татьяна Федоровна смеялась.

- А где рыбы-то? - вдруг спросил доктор приятеля.

Утюг бросился в коридор и принес рогожный кулек.

- Двинские стерляди вам, Татьяна Федоровна.

Доктор стал вытаскивать из кулька замерзших больших стерлядей.

- Иван Иванович, а вы не женились? - внезапно спросила его хозяйка.

Иван Иванович прямо так и сел.

- Нет, - сказал он. - Но зато мы с Утюгом чуть не спились.

- Ничего, - ответил хриплым голосом Утюг. - Не сопьемся…

- А где же масло? - спросил доктор. - Я масло вам, Татьяна Федоровна, привез, холмогорское.

Утюг тащил мешок.

Мрачный человек Утюг, маленького роста, коренастый, ходил как-то усами вперед, а ноги где-то сзади. Он больше всех хлопотал за обедом. Зажгли лампу под розовым абажуром. Комната осветилась, и как-то радостно было.

- До чего я вас люблю, Татьяна Федоровна, - говорил доктор. - До того… Прямо вот… Эх, давайте, друзья, запоем. Вали, начинай.

Проведемте, друзья.

Эту ночь веселей.

Пусть студентов семья

Соберется тесней.

Потом как-то особенно пела Татьяна Федоровна:

Святой Татьяны день

Душой своей примите.

Во братстве скованный.

Он истину найдет.

И истину любя.

Народу вы служите.

И к свету разума

Счастливый мир придет…

- Истина, истина… А я вот за истину в одиночке сидел… Сослан был… - сказал, выпив водки, мрачный Утюг.

- Как? За что?

- За митральезу…[452]. Вот за что.

- Как митральезу?… За какую? Что за ерунда? Скажите почему?

- Был я студентом. И была у меня любовь. Вот на Татьяну Федоровну похожа… Красота. И-их, и любил я ее… Ну, что говорить… Раз в Татьянин день я с друзьями загулял. Пели, пили, вот как сейчас… На бульваре, на Тверском, студенты друзья меня спрашивают: «А куда же ты митральезу девал?» А студентов было много, и, должно быть, среди них был переодетый пшик. Я просто и ответил: «Дома осталась».