Изменить стиль страницы

– А Россия? – глухо спросил Герасимов, понимая, что такого рода вопрос угоден премьеру. Тот, однако, досадливо махнул рукой:

– Думаете, эта страна знает чувство благодарности? Меня забудут, как только петух соберется прокричать… Сначала сожгли идолов во имя храмов, по прошествии тысячи лет стали жечь и храмы… Словом, я не хотел вас расстраивать сражался сколько мог, оберегал вас от интриг, но теперь, накануне решающего разговора с государем, таиться нет смысла…

Про биржу вызнали, ужаснулся Герасимов, другого за мной нет! Десяток фиктивных счетов, что я подмахнул Азефу, – сущая ерунда, там и пяти тысяч не накапает, мелочь; кто-то вызнал про игру на бирже, не иначе!

– Я не чувствую за собою вины, так что расстроить меня нельзя, Петр Аркадьевич. Обидеть – да, но не расстроить…

– Будет вам, – премьер поморщился, – не играйте словами… «Расстроить», «обидеть»… Вы что, профессор филологии? Так в университет идите! Итак, слушайте… Обещаний я на ветер не бросаю, поэтому после нашего с вами возвращения из Царского начал готовить почву для вашего перемещения ко мне в министерство, товарищем, и шефом тайной полиции империи… Поговорил с министром двора бароном Фридериксом – как-никак папенькин друг, меня на коленках держал, ведь именно он назвал мое имя государю в девятьсот шестом, поэтому назначение так легко прошло… Он – «за», про вас говорил в превосходных степенях, только отчего-то на французском… У него теперь часто происходит выпадение памяти: начинает по-немецки, потом переходит на французский, а заканчивает – особенно если отвлекли на минуту – про совершенно другое и непременно на английском, он ведь с государыней только по-английски, чтобы кто не упрекнул в пруссачестве…

Герасимов кусал губы, чтобы не рассмеяться: очень уж явственно он представил себе министра двора империи – худой дед с висячими усами, который путает языки и не держит в памяти того, что говорил минутою раньше, – кто ж нами правит, а?!

Столыпин глянул на Герасимова, лицо его вдруг сделалось страдальческим – гримаса, предшествующая смеху; расхохотались оба.

– Слава богу, что облегчились, – продолжая сотрясаться в кресле, проговорил Столыпин, – не так гнусно передавать вам то, что случилось дальше…

– А случилось то, что меня не пропустили, – усмехнулся Герасимов.

– Я ж вам загодя об этом говорил… Так что огорчительного для меня в этом нет ничего. Я был готов, Петр Аркадьевич…

– Дослушайте, – прервал его Столыпин. – Я вижу, что волнуетесь, хоть держитесь хорошо, но дальше волноваться придется больше, так что дослушайте… И подумайте, кто играет против меня и вас… Да, да, именно так. Я отныне не разделяю нас, любой удар против Герасимова на самом деле есть выстрел в мою спину… После беседы с Фридериксом я пригласил к себе Ивана Григорьевича Щегловитова, государь к нему внимателен, вроде как восприемник Победоносцева… Тот ведь особенно благоволил к нему, поддерживал и опекал до самых своих последних дней… Я напомнил Щегловитову, как вы его от бомбы спасли, сообщил, что Фридерикс всецело за вас… Так знаете, что он сделал, пообещав мне на словах всяческую поддержку? Тотчас бросился в Царское и все передал Дедюлину – для доклада государю… Яблочко от яблоньки недалеко падает…

– Что вы имеете в виду, Петр Аркадьевич? Какое «яблоко» и что за «яблонька»?

– Победоносцев и Щегловитов, – ответил премьер; поднявшись с кресла, отошел к письменному столу, достал из кармана золоченый ключик, отпер секретный ящик, достав папку, пролистал листочки, вытащил только три, протянул Герасимову: – Ознакомьтесь, поймете про яблочко и яблоньку.

Герасимов пенсне надевать не стал – почерк каллиграфический, буквы крупные, слепец прочтет, – сразу определил подпись Победоносцева (тоже хранил в сейфике пяток его записочек) и углубился в чтение: «В присутствии Вашего Императорского Величества, Вы изволили словесно разрешить великому князю Николаю Николаевичу вступить в брак с простою женщиною, которую он желает иметь у себя женой, но чтобы никаких прав при этом ей не было предоставлено. Великий князь желает повенчаться с нею немедленно, то есть шестнадцатого августа, без всякой огласки, в деревне, в его имении Першино Тульской губернии, Алексинского уезда. Священник, конечно, затруднился бы совершить венчание, не имея высочайшего разрешения на брак. Великий князь просит меня написать тульскому превосвященному, что вследствие высочайшего разрешения этот брак может быть совершен. Я нахожусь в неведении, вправе ли я это сделать. Вместе с тем пишу министру двора Воронцову-Дашкову. Константин Победоносцев». «Глубокоуважаемый Константин Петрович! Великому князю женитьба на Бурениной воспрещена. Не откажите сообщить мне, когда великий князь обратился к Вам с просьбой… Душевно Вас уважающий И. Воронцов».

– Каково? – поинтересовался Столыпин. – Прокурор святейшего синода и – одновременно – мелкий предатель. И третье письмецо прочитайте… Наш философ Соловьев первым раскусил Победоносцева по-настоящему…

Герасимов был поклонником Владимира Соловьева, тот писал кованно, безо всякой зауми, болел за Русь не словесно, а страдая сердцем: «Милостивый государь, Константин Петрович политика религиозных преследований и насильственного распространения казенного православия истощила небесное долготерпение и начинает наводить на нашу землю египетские казни… На днях различные общества получили безусловное предписание изъять меня и Толстого из своего обращения. Вы знаете, что в моем реферате не было ничего предосудительного, и Вы его запрещаете только потому, что он мой. То же самое со статьями Толстого и Грота: когда кто-нибудь другой скажет „здравствуйте“, то это учтивость, но если то же приветствие произносим мы с Толстым, то это преступление. Ну, не до абсурда ли Вы довели свою систему?! Одумайтесь! Помыслите об ответе перед Богом! Еще от Вас зависит то имя, которое Вы оставите в истории. А если нет, то пусть решит сказавший: „мне отмщение и аз воздам“. Владимир Соловьев».

– Поразительно, а? – спросил Столыпин, наблюдая за тем, как вбирающе читал Герасимов. – Какая сила убежденности, какое чувство собственного достоинства!

– Отлученный Толстой жив и останется на века, – заметил Герасимов, возвращая Столыпину документы, – и Владимир Соловьев останется, хоть и порвали ему сердце, а кто помнит Победоносцева?

– Щегловитовы, – ответил Столыпин с нескрываемой брезгливостью.

– А чего ж вы его держите? – не удержался Герасимов: прорвало. – Почему терпите вокруг себя врагов?! Отчего не уволите их?! Ультиматум: или они, или я! За кресло ж не цепляетесь, сами сказали!

– Вы где живете? – устало вздохнул Столыпин. – В Париже? Вотум доверия намерены искать в Думе?! Да что она может?! Вот и приходится таиться, ползти змеей – во имя несчастной России… Победит тот, у кого больше выдержки.

Герасимов покачал головой:

– Нет, Петр Аркадьевич. Не обольщайтесь. Победит тот, кто смелей. В России если только чего и боятся – так это грозного окрика. А вы предлагаете людям, не умеющим жить при демократии, условия, пригодные именно для Франции…

– Зря торопитесь с выводами, – возразил Столыпин. – а был вчера у великого князя Николая Николаевича… С этими письмами, – он кивнул на папочку. – Показал их ему… Сказал, что победоносцевский выученик Щегловитов играет против меня, намеренно мешая укрепить штаб охраны самодержавия теми людьми, которые безусловно преданы трону… Это я о вас говорил, о вас… Великий князь поначалу отказывался входить в эту «интригу». Я устыдил его: «интрига – другого корня, ваше высочество. Это не интрига, а заговор против августейшей семьи». И тогда он признался, что государь намерен просить меня взять себе в товарищи Курлова, сделав его же шефом корпуса жандармов…

– Что?! – Герасимов даже вжался в кресло. – Курлова?! Павла Григорьевича?! Но ведь это жулик и палач! Он к тому же в деле не сведущ! Вы же сами задвинули его в тюремное управление! Он про вас ужас какие вещи рассказывает!

– Вот поэтому его и намерены приставить ко мне в качестве соглядатая…