Изменить стиль страницы

– один на ноги, другой на голову своей жертве, но Станишевский сказал: «Если я пошевельнусь хоть один раз, можете нанести мне не двадцать пять, а сто ударов… » Нагайка была пущена в ход… После пятого или шестого удара Александров приказал приостановить избиение. Когда истязуемый оделся, ему было вновь предложено сознаться; в ответ на его молчание стражникам было приказано «поиграть с ним в жмурки». «Игра» эта состоит в следующем: стражники становятся в круг, в средину вталкивают истязуемого и кулаками бросают его от одного к другому. Когда и это испытание не привело к цели, Александров устроил ему очную ставку со свидетелем Котвицей. Тот заявил: «Чего вы отпираетесь, я же голосовал за вас». … После того как арестовали Люцинского, Александров пытал его таким же образом. Люцинский признал, что был членом местного комитета. Увидев, что Люцинский представляет более благодатный материал, Александров применил другую тактику. Он выразил сочувствие Люцинскому, говоря, что он страдает без всякой вины, что ему жаль его, так как он еще молод, имеет жену, но он, Александров, укажет ему путь к спасению; желая избавиться от наказания за несовершенное преступление, он должен выдать тех людей, которые вовлекли его в партию. Если он это сделает, его простят и он будет освобожден. Люцинский пошел на это… При помощи его и Котвицы выловили всех, не успевших скрыться. Многих вернули из ссылки и даже с военной службы, арестовали за давние грехи. Кроме издевательств над Станишевским и Люцинским, было следующее: привезли вместе с нами в Десятый павильон молодого парня Щесняка (за ним одиннадцать дел, ему могут вынести смертный приговор). Его выдал Котвица. Щесняк не пожелал сознаться в приписываемых ему преступлениях. Так как жена Александрова не могла вынести крика истязуемого, его вечером отвели за город, в поле, там раздели и избили до потери сознания. После этого его в бессознательном состоянии оттащили в карцер и бросили на пол. На следующий день его опять привели к Александрову. Он продолжал отпираться; вечером истязание повторилось. Так поступали с очень многими. Член местного комитета Адамский, подвергнутый такому истязанию, пытался разбить голову о стену, но только поранил себя. Его избили за это и надели на руки кандалы, в которых он просидел целых три недели… … Вчера вечером повешен Вульчинский. Вместе с другими он сидел напротив нас. Молодой, красивый парень. Мы его видели в дверную щель. Он вышел спокойный… »

… Ночью Дзержинский проснулся от осторожного стука – сосед называл свое имя, сообщал, что неожиданно этапирован в Варшаву из Саратова по делу военной организации социал-демократов, интересовался, не сидит ли кто из офицеров.

Дзержинский ответил, что Аветисянц умер, а судьба Калинина и Петрова до конца не известна.

«Какого Петрова? » – простучал сосед, назвавшийся «Соломкой».

«Александра Петрова», – ответил Дзержинский.

«Он хромой? » – «Разве может офицер быть хромым? » – «В Саратове сидел хромой Александр Петров, эсер, боевик… Когда я об нем говорю, меня упрекают в подозрительности». – «Что так? » – «Этого Петрова два месяца истязали в карцере, вся тюрьма слышала вопли… Но это случилось через десять дней после того, как его посадили в карцер… До этого из карцера не доносилось криков… Я спросил одного из стражников… Меня эти десять дней тишины заинтересовали… Кто сидел в карцере те десять дней… Он ответил, что никого… А потом этого Петрова отправили в дом умалишенных, и оттуда он совершил побег». – «Стражнику можно верить? » – «Абсолютно. Его брат с нами». – «Как фамилия? » – «А ваша? » – «Не сердитесь, это форма проверки». – «Ха-ха, это я смеюсь». – «Я тоже». – «Если что узнаете про офицеров – дайте знать». – «Непременно».

Назавтра информация о десяти днях Александра Петрова, что сидел в Саратове, ушла из десятого павильона в Берлин, Розе Люксембург. Оттуда попала в Париж, Бурцеву.

Ах, тюрьма, тюрьма! Главная хранительница тайн и памяти; чего здесь не услышишь только, какие имена не мелькнут в разговоре или перестуке; на воле бы забылось, а тут – не-ет! Здесь человек превращается в некий накопитель гнева, мщения и надежды, подобен электрическому раскату, прикоснись – высветит! Если же ты враг – убьет. «Мы в засаде, Петр Аркадьевич!»

В экипаже, направляясь в резиденцию премьера, Герасимов снова и снова анализировал все те возможные чрезвычайные происшествия, которые могли случиться за время, пока в упоении сидел за планом предстоящей комбинации по созданию нового Азефа; вот что значит оторваться от ежесекундной пульсации жизни столоначальств, департаментов, вице-министерств, Двора! Там что-то постоянно копошится – словно змеи переползают под сухой листвой; каждый миг надо сжимать палку в руке, чтобы успеть нанести удар по голове гадины, которая решится поднять скользкую морду с дрожащим жалом. Выходя из своего кабинета, Герасимов еще раз спросил адъютанта: «Значит, вы совершенно убеждены, ничего экстраординарного не приключилось? » – «Сразу же после звонка премьера я обзвонил всех; в сферах спокойно, никаких передвижек, в министерство иностранных дел не поступало никаких тревожных шифрограмм из-за рубежа, на бирже тревожных симптомов не замечено; Манасевич-Мануйлов и князь Андронников (два самых знаменитых проходимца, вхожи во все салоны) ничего никому не сообщали, а они первые на хвостах растаскивают скандалы; вроде бы все в порядке, ваше превосходительство».

Значит, сказал себе Герасимов, скользя взглядом по лицам прохожих, сливавшихся в одну черно-бело-черную линию, что-то произошло с самим премьером. И если это так, надо подготовиться к той позиции, которую предстоит занять: Столыпин чувственен, фальшь поймет сразу. Допустим, государь вознамерился уволить его в отставку; особенно я этому не удивлюсь; но Петр Аркадьевич спросит моего совета; он ведь помнит, как мы переглядывались, когда Азеф ехал в Ревель ставить акт против царской семьи, – такое никогда не забывают. Азефа нет, Петров еще не начал работу, чем я могу ему помочь?! А ведь помогать надо! После него в России никого не найти, вывелись мыслящие политики. Наверное, надо просить, чтобы он вымолил себе, – пусть унижается, это только он и царь будут знать, унижение убивает прилюдностью, – хотя бы пять-шесть месяцев на исправление ошибок, я к тому времени выпестую Петрова, создам нового вождя эсеровского террора! А с другой стороны, подумал вдруг Герасимов, может, лучше, если придет кто подурней? Это только в пословицах верно, что с умным лучше потерять; терять с кем угодно плохо, что не твое – то чужое. А если вовремя расстелиться перед новым? Показать ему документики? Заинтересовать тайнами, которые никому, кроме особого отдела секретной полиции империи, полковников Еремина с Виссарионовым, не известны? Это ведь так сладко узнать, что сановник, сидящий с тобою за одним столом в заседании министров, подвержен дурной страсти, коей отдается в отдельных номерах месье Липинского, другой тайком вкладывает деньги в аферы доктора Бадмаева, третий берет взятки «минералами» – так обозначаются бриллианты, не ограненные в золото, – обычная страсть к коллекционированию, ничего предосудительного, если б кольца там или колье какое, а то ведь камушки, какая в них цена, я и не знал, что они такого стоят…

Нет, возразил себе Герасимов, забудь думать про нового премьера; поскольку на смену Столыпину придет придурок, умных в колоде императора нет, не держит (боится, что ль? ), он непременно поволочет за собою верных, а те меня немедленно вышвырнут, дураки недоверчивы и хитры, только умный живет реальными представлениями, а сколько таких? Раз, два и обчелся!

Столыпин был угрюм – таким его Герасимов видел редко; мешки под глазами набрякли, будто у старика; лицо бледное, словно обсыпанное мукой, и глаза страдальческие.

Герасимов, не уследив за собою, потянулся к премьеру:

– Господи, что случилось, Петр Аркадьевич?! Тот судорожно, как ребенок после слез, вздохнул:

– Ах, боже ты мой, боже ты мой, зачем все это?! Кому нужно?! Мне?! Вы-то хоть понимаете, что я за это кресло не держусь?! Пусть скажут прямо, чтоб уходил, – в тот же миг уйду! Уеду к себе в Сувалки, хоть отосплюсь по-человечески!