Изменить стиль страницы

Дзержинский ответил убежденно:

– Всякий спад революции, которая по природе своей идейна, порождает взрыв национализма, копание в истоках, поиск мистических феноменов, рассечение народных характеров, отход от социальной проблематики… Это – реакция на поражение, страх, желание уйти от самих себя… А тем более у нас в империи, где закона, как такового, никогда не существовало… Англичанин держит народ делом, мы – запретом на него, всеобщим, слепым, равным запретом на выявление человеческой сути…

– Это вы в корень, – согласился Горький. – Нуте-с, здесь пожалуй, начнем дергать… Так – без наживы, на один лишь блеск крючка – пробовали?

– Пробовал. На Енисее… Особенно когда мелочь идет косяками – все самодурят, прекрасная копчушка получается.

– Мечтаю побродить по Сибири, край, видимо, совершенно самобытный…

– Да, он еще ждет своего часа… Пожалуй, ни одна часть мировой суши не была так пронизана идеями революции, как Сибирь: ссылать самых умных и честных сынов в один из прекраснейших уголков страны! Парадокс…

Горький бросил леску с грузиком в зелено-голубую воду; кисть его расслабилась, рука стала как у пианиста, кончившего играть гамму; усмехнувшись чему-то, спросил шепотом:

– Меня, знаете ли, кто-то из критической братии задел за то, что, мол, слишком вольно трактую психологию пресмыкающихся и птиц, – когда написал одну из своих сказок, – может, читали, – о соколе…

– Я ее перевел на польский.

– Да ну?! Поляки читали? Что говорили?

– У вас, как и у всякого мастера, есть друзья и враги; ринг; два лагеря. Наши товарищи учили наизусть… Николенька Воропаев, кстати, великолепно вас читал… Ну, а сановная аристократия считает, что русской литературы, как таковой, не существует, так… журналистика…

– Оп! – радостно воскликнул Горький. – Поклёв! Эк палец удар чувствует!

Выбрав леску, он снял две бело-розовые рыбешки, бросил на днище жестом профессионального рыбака, с какой-то горделиво-ленивой снисходительностью, и снова опустил снасть в тугую глубину моря.

Дзержинский почувствовал, как леска, намотанная на указательный палец, дрогнула, поползла вниз; он не торопился подсекать, смотрел, как зеленое режет зеленое – леска толщу моря.

– Клюет, клюет! – прошептал Горький. – Тяните же!

Дзержинский покачал головой; почувствовал второй удар – видимо, косяк, – только не торопиться! Всегда помнил слова Дмитрия Викторовича, лесника из-под Вятки, – тот впервые водил его на медведя, сдерживал: «Куда бежишь, храни силу, у тебя разум, у зверя инстинкт, обмозгуй, куда он норовит уйти, стань на его место, думаешь, медведь куда попадя прет?! Он, Юзя, живет по своим законам, и оне, милок, тоже разумные. Научись ждать, если вышел на медведя, ждать и думать так, будто сам мишка; тогда – скрадешь зверя, а иначе упаришься и бабы в деревне будут смеяться: „Горе-охотник, только сапоги попусту топчет“…

После того как леска ударила третий раз, Дзержинский начал выбирать снасть; снял с крючков шесть рыб, целая гирлянда; Горький несколько обиженно заметил:

– Каждый, кто впервые приходит на ипподром или начинает ловить рыбу, прикасается к удаче, закон игры… Я, как здешний старожил, ловлю не торопясь, зато без рыбы никогда не возвращаюсь.

Дзержинский рассмеялся:

– Завидуете?

Горький потянулся за папиросой, кивнул:

– Не без этого… Почувствовали сугубо верно… Между прочим, Ленин тоже невероятно везуч в рыбалке… Я – по здешней науке, как Джузеппе учил, а он, изволите ли видеть, по-нашему, по-волжски, приладился и каждый день меня так облавливал, что я прямо-таки диву давался… Вообще же, видимо, талантливый человек во всем талантлив, а потому – удачлив… Знакомы с Владимиром Ильичем?

– Да. Мы вместе работали в Стокгольме и Париже… Ну и, конечно, в Питере, в шестом году.

– Я, знаете ли, с огромным интересом приглядываюсь к Георгию Валентиновичу, к Льву Давыдовичу и к нему, к Ленину… Что поразительно, – я в Лондон, на съезд, вместе с ним приехал, город он знает, как Петербург, масса знакомых, говорит без акцента, – так вот он, для которого понятие дисциплины есть некий абсолют, бился с Плехановым и Троцким за то, чтобы мне был определен статут участника, а не гостя, как настаивали эти товарищи… Я спросил его, отчего он делает для меня исключение, ведь вопрос о членстве в партии был главным поводом его раздора с ближайшим другом, Юлием Цедербаумом-Мартовым, а он ответил, что, мол, вы, Алексей Максимович, больше многих других партиец – в истинном смысле этого слова, так сказать, в рабочем… Вы трудитесь, а у наших трибунов сплошь и рядом трепетная страсть к вулканной болтовне… Членство в партии должно определяться полезностью работы, производимой человеком ко всеобщему благу трудящихся… Как ведь точно слова расставил, а? Экий прекрасный лад фразы! И еще: те в первый же день пригласили меня принять участие в дискуссии, а Ленин потащил за рукав: сначала давайте-ка поменяем ваш отель, мне показалось, что в номере сыро, раскашляетесь, а уж потом почешем языки, бытие, знаете ли, определяет сознание, а не наоборот… И весь вечер водил меня по отелям, смотрел, куда окна выходят, спрашивал, с какой стороны солнце встает, – тщательность, знаете ли, поразительнейшая, совершенно не наша, а чисто европейская…

– На выборах ЦК были? – спросил Дзержинский.

– Приходилось.

– Он, Ленин, назвал мою кандидатуру…

– Под псевдонимом, ясно?

– Конечно… «Доманский»… Я тогда сидел в тюрьме…

Горький рассмеялся:

– Вот бы о чем писать… Кабинет будущей России формировался в Лондоне, причем известная часть будущих министров не была приведена к присяге, поскольку сидела в карцерах…

… Вернулись к домику Джузеппе около одиннадцати, поднялись на верандочку маленького ресторанчика, Горький спросил два стакана черно-красного виноградного вина и тарелочку миндаля, жаренного в соли.

Глядя на солнечные высверки, что разбивались о литую гладь зеленого моря, задумчиво, словно бы прислушиваясь к кому-то, кого он сейчас видел, Горький заговорил:

– Третьего дня из Неаполя ко мне пожаловал симбирский купец. Сметки человек ловкой, в деле – хваток и смел, а говорит – с оглядкой… Даже здесь, за тысячи верст от России, всего страшится… Каждое неосторожное словцо рождает паузу, думает – как бы подправить его, сделать спокойным, привычным любому уху. Но – характер-то неудержим, анархия, несет… «Живем, говорит, без заранее обдуманного намерения, как господь на душу положит, ухабисто и тряско – то вправо кинет, то налево мотнет. Раскачались у нас все внутренние пружины, так что механизм души работает неправильно, шум есть, а дела не видно… Черносотельник нам, людям дела, не нужен, вреден весьма. Почему? Да оттого как левый революционер побывал, набросал там всяких разных намеков и ушел, а правый – всегда с нами и шумит в очень неприятном смысле. Скажем, еврей. Сейчас: „Почему еврей?! Измена! “ А измены, конечно, никакой, просто человек из Гамбурга за дубовой клепкой для винных бочек приехал, и – как не разрешено ему свободно ездить, так он несколько и скрывается… То же и с немцем: „Почему немец?! “ Не хорошо-с… »

Горький сделал маленький глоток терпкого вина – чистый виноградный сок, – заметил:

– Русского б человека таким нектаром поить, а не водкой… Здесь ведь больше полустакана за день не пьют, и то – разбавляя водой, поэтому пьяных нет, а кураж – всегда пожалуйста, ощущение алкоголя имеет место быть, хотя всего пять градусов, ни до ног, ни до головы не доходит, услада дружеского застолья…

– У нас пьют оттого, что занятия людям нет, – заметил Дзержинский.

– Нет возможности для дела, вот и прикладываются к шкалику…

– Слово дело таит в себе огромный смысл, – согласился Горький. – Купчишка мой рассказывал о своем свате… Он у него председателем «Союза русских людей» в Дремове состоит, правоверный черносотенец, знак на груди носит, а в сердце – страх… «В шестом году с ним это случилось, когда пошли экспроприации, а по-нашему – грабеж; надулся он тогда шаром, выкатил безумно глаза, так с той самой поры и – орет! Один на один, в тихую минуту спросишь его, чего, мол, кричишь? А он: „Боюсь!“ Даже плачет иногда, потому как, говорит, пришел России конец, крышка; одолеют нас… Для промышленных людей, – добавляет купчишка, – опасность существует, это верно, народ у нас – не подготовленный, вдруг сразу на него новшеств пришло – ну и замялись люди… Раньше все очень просто было: приедет веселый жидочек из Гамбургу к моему куму, и тот спокоен, а ко мне являлся агент марсельской фирмы Осип Моисеевич Шехтель, жулик чище нас, грешных, то есть не жулик, а такой ловкий и удобный человек, честный в деле, это я его так, ласково, жуликом… А теперь мне самому приходится ездить – вот из Дремова-то в Геную и попал… Кум мой такое мнение имеет, что торговое дело – всеобщее и превыше любой политики, так что начальство в торговле – только во вред, ни при чем оно, в торговле рубль – начальство… Сын ездит со мною, с языком помогает, бранит, что рано мы, старики, вправо повернули… Не для того, говорит, я родился, чтоб ваши ошибки править… Одни путают, другим – распутывай, а все равно на одном и том же месте толчемся, а между тем соседи не ждут, иностранный капитал пруном прет… Да, – заключил он нашу беседу, – русский народ – уму непостижим, какие-то мимо идущие люди… Идут, идут, а куда – неизвестно… Ни к чему своего истинного отношения нету