Изменить стиль страницы

«Считаю своим долгом довести до сведения общественности следующее. 26 сентября 1967 года я был вызван в Комитет государственной безопасности, к работнику Комитета Гостеву (площадь Дзержинского, 2, комната 537). При нашем разговоре присутствовал еще один работник КГБ, не назвавший себя. Сразу после этого разговора я записал его по памяти…

— Павел Михайлович, мы не собираемся с вами дискутировать, мы вас просто предупреждаем. Представляете себе, весь мир узнает, что внук великого дипломата Литвинова занимается такими делами, — это будет пятном на памяти вашего деда.

— Ну, я думаю, что он не был бы на меня в претензии. Я могу идти?

— Пожалуйста. Самое лучшее для вас сейчас: поехать домой и уничтожить все, что у вас есть.

Я знаю, что подобная беседа была проведена с Александром Гинзбургом за два месяца до его ареста. Я протестую против подобных действий органов государственной безопасности, которые являются неприкрытым шантажом. Я прошу опубликовать это письмо, чтобы в случае моего ареста общественность была информирована о предшествующих ему обстоятельствах».

Деду Павла, Максиму Литвинову, знакомы были конфликты с властью. Будучи наркомом иностранных дел, он навлек на себя гнев Сталина, когда рекомендовал воздержаться от заключения пакта с гитлеровской Германией.

Письмо Литвинова-младшего не появилось в газетах — ни в советских, ни в зарубежных, но его можно было услышать по радио. «Голос Америки», «Радио Свобода», Би-би-си, «Немецкая волна» передавали его в течение нескольких дней, называя автора «доктор Литвинов, известный физик и внук покойного наркома». Как и предрекал КГБ, мир узнал, чем занимается внук знаменитого дипломата.

Павел не был ни известным физиком, ни доктором наук. Высокий, рыжеватый молодой человек, он вырос в привилегированной семье. И хотя ему с детства было привычно все, что дают деньги, связи, известное имя и положение, ему хотелось другого. Он познакомился со смогистами. Они были ровесниками и, казалось бы, Павлу придутся по душе собрания у «Маяка» с чтением вольных стихов и столкновениями с милицией. Но он пока присматривался.

Где-то в 1967 году Александр Гинзбург привел его к Ларисе Богораз. Он познакомился с ее друзьями — научными работниками, литераторами. Ему было двадцать шесть, большинству из нас — около сорока. Когда умер Сталин, Павел был еще школьником и не испытал смятения, через которое прошли мы. В душе его не осталось шрамов. К тому времени, когда он вошел в наш круг, все мы уже ответили на мучившие нас вопросы. Мы знали, кто мы есть и чего мы хотим. Присоединившись к нам, Павел завершил поиски в одиночку. Он просто принял наши ответы.

* * *

У Павла был свой круг друзей, некоторые из них тоже примкнули к нашему движению. Одним из новичков был Андрей Амальрик.

— Он хороший парень. И полезный — знает кучу иностранных журналистов, — сказал Павел, когда мы отправились к Амальрику.

Я поняла, что именно он участвовал в пересылке на Запад обращений и рукописей.

Амальрик жил в коммуналке на Арбате. Половину его комнаты занимал концертный рояль, на котором ни Андрей, ни его жена играть не умели. Зато Гюзель писала картины. Ее холсты использовались вместо штор и перегородок. В комнате стоял большой, с виду самодельный стеллаж, на котором красовались десятки книг эмигрантских издательств. В то время такие книги были огромной редкостью, а люди, которым удавалось их раздобыть, не выставляли их напоказ.

Позднее, когда мы познакомились поближе, я поняла, что Амальрик — прирожденный бунтарь. На первом курсе исторического факультета МГУ он написал работу, оспаривавшую официальный взгляд на происхождение российской государственности от племенного устройства славян{11}. Амальрик встал на сторону некоторых дореволюционных историков, которые доказывали, что государственное управление в России было установлено варягами, славяне сами призвали их для этой цели. Заявление о том, что славяне вроде бы были неспособны самостоятельно управлять и даже признавали это, наносило удар по патриотическому воспитанию студентов в духе «Россия — родина слонов». За столь опасные мысли Амальрика из университета исключили.

Андрей начал писать пьесы, а на жизнь зарабатывал посредничеством — продавал картины художников-авангардистов иностранцам — журналистам и дипломатам. В 1964 году его осудили за тунеядство и отправили на работу в сибирский колхоз. Вернувшись в Москву в 1966 году, он возобновил встречи с иностранцами. Во время процесса над Гинзбургом, стоя на ступенях здания суда, он познакомился с будущим издателем своего эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» (В то время советская империя казалась нерушимым монолитом, а Андрей предсказывал ее крах.) Позднее он стал называть себя «офицером связи» правозащитного движения.

Амальрик был близок к смогистам, но не был одним из них. Мы с Ларисой и Павлом знали, что на него можно положиться, но и в наш круг он не вошел. Дерзкий, бесстрашный, острый на язык, Андрей имел обыкновение говорить все, что думал.

— Как ты постарела и растолстела, — и такое можно было от него услышать.

Рассчитывать на великодушие не приходилось даже его друзьям, представителям западной прессы. Им досталось по полной программе в язвительной и блестящей его статье (самиздатской, конечно) «Иностранные корреспонденты в Москве». За спиной друзья, и нынешние, и бывшие, называли его «одинокий волк». Некоторые даже считали, что отсутствие страха объясняется тем, что он агент КГБ. И только его второй арест, в 1970 году, убедил скептиков в том, что они ошибались.

* * *

Павел освещал процессы Хаустова и Буковского в лучших традициях «Белой книги» Гинзбурга и стенограмм Фриды Вигдоровой, подробно записавшей ход судебного разбирательства по делу Иосифа Бродского. Литвинов работал открыто, созваниваясь с источниками по телефону и не скрывая намерения завершить рукопись. Он действовал так, как будто в стране правил закон и суды не подчинялись политическим интересам Коммунистической партии. Как декабристы отрицали власть тирании, так Павел не признавал КГБ. Он вел себя как гражданин в ситуации, когда гражданственность, героизм и открытое неповиновение значат одно и то же.

Несмотря на предупреждения со стороны КГБ, Павел довел записи до конца. Пока рукопись готовилась к публикации в Лондоне, Павел готовился освещать другой политический процесс — над активистами самиздата Юрием Галансковым, Александром Гинзбургом, Алексеем Добровольским и Верой Лашковой{12}.

Если дело Синявского и Даниэля касалось права публиковаться за границей, то дело четырех самиздатчиков касалось права всех нас на неподцензурный самиздат. Мы уже не мыслили жизни без него.

Пока было неясно, к чему склоняются власти — назад к сталинизму или, напротив, к продолжению либерализации. Обе тенденции наблюдались одновременно. Так, Синявского и Даниэля отправили в лагерь, а опубликовавшегося за рубежом Валерия Тарсиса, писателя гораздо менее заметного, выслали за границу. Запретили публикацию «Ракового корпуса» Солженицына, но напечатали «Мастера и Маргариту» Булгакова. Алика Есенина-Вольпина не арестовали после демонстрации на Пушкинской площади, а Галанскова, Гинзбурга, Добровольского и Лашкову судили за самиздат.

Эти противоречия говорили о том, что курс не определен окончательно, и значит, наши действия могут что-то изменить. Настало время бороться за самиздат, и бороться в открытую. Самиздат невозможно защищать тайно.

* * *

Мы наносили ответный удар потоком петиций. Будь мы на несколько лет моложе, мы скорее предпочли бы демонстрации. Но когда вам уже сорок, выкрикивание лозунгов на улицах теряет свою привлекательность, да и то, что нам хотелось сказать, в краткие лозунги никак не умещалось. Даже в подробностях непросто объяснить, что такое гласность и верховенство закона, правителям, которым эти понятия непривычны и подозрительны. Тем не менее сотни людей были готовы сказать им, почему они против их политики. Мы выражали свое несогласие в подходящей для людей нашего возраста и социального положения форме — письменно. Письма сочинялись самые разные — длинные и короткие, сдержанные и резкие, эмоциональные и юридически выверенные. Если письмо нравилось тем, кто его прочел, они его подписывали вслед за автором.