Изменить стиль страницы

Как быть с мамой? Рассказать ли ей об отце или лучше сначала самой с ним связаться? Но как это сделать?

Вспомнился допрос в КГБ: «Ваша девичья фамилия?», «Где ваш отец?» — следователь несколько раз повторял одни и те же вопросы. Они, конечно, знают больше. А что там с записью моего разговора с Аликом Гинзбургом: «Готово?» — «Нет, еще сохнет». — «Ты с ума сошел? Она уже собралась». Затем — обыск в квартире Нины Строкатой в Одессе. Что они искали? «Белую книгу»?

Теперь ясно. Среди знакомых Алика они заприметили Людмилу Михайловну Алексееву, девичья фамилия Славинская. Людмила Славинская. Дочь Михаила Славинского, издателя «Белой книги». Людмила знает Александра Гинзбурга. Должно быть, она как-то общается с отцом. Она взяла у Гинзбурга фотопленку с текстом. Переправила ее с Ниной в Одессу. Туда приходят пароходы из Марселя. Нина отдала фотопленку французскому моряку. Он привез ее во Францию и передал Михаилу Славинскому.

История получалась складная и соблазнительно простая. Но я-то знала, что ничего этого не было. В то же время благодаря этой истории я узнала, что отец жив… Если только этот Михаил Славинский действительно мой отец.

В ту ночь я видела его во сне. Он не постарел. Мы разговариваем. Он жалеет, что не сделал попытки связаться с нами. Он мог бы попробовать, но знал, что это опасно для нас. Нас объявили бы шпионами и его тоже. Я соглашаюсь. Он говорит, что у него новая семья.

Я просыпаюсь, но наш разговор продолжается в полусне. Я рассказываю ему, какие у него внуки. Говорю о своей жизни, взглядах, друзьях. О Ларисе Богораз, Юлике Даниэле, Павле Литвинове, Толе Марченко. Объясняю, что стараюсь жить честно, как всегда жил он. Я говорю быстро, без слов. Он кивает в ответ.

Я говорю о маме — она не знает всего, что происходит в моей жизни. Я так люблю ее, что не могу нагружать ее своими проблемами. Она знает только половину меня, ту половину, которая всем видна, у которой нет тайн. Снова я говорю без слов, он снова кивает. Неужели он жив?

Что теперь делать? Я ведь не смогу приехать к нему во Францию, а он не сможет навещать меня здесь, его не пустят. Но нужно найти этого человека и убедиться, что это мой отец, что он жив.

Следующей ночью он опять появился. Мы опять разговаривали. Я проснулась — мы продолжали разговор.

* * *

Как найти способ связаться с отцом? Я немного знала француженку, которая училась в Москве и встречалась с племянником Славы Грабаря. Она только что вернулась после зимних каникул, до следующей поездки во Францию оставалось целых пять месяцев.

Маме пока ничего рассказывать не буду. Если разыщу отца, сразу же ей скажу, а если нет, то зачем подвергать ее таким волнениям… Летом я получила открытку из Парижа: «Он старше тебя на четыре года».

Итак, я зря надеялась. Отец не имел никакого отношения к «Белой книге», он никогда не был во Франции. Он погиб в Мясном Бору.

Но как же в КГБ могли всерьез считать, что этот человек — мой отец, спрашивать мою девичью фамилию и даже пытаться заставить меня сделать какое-то признание. Мне было горько расстаться с надеждой, что отец жив, я будто снова его потеряла. Но, кроме горечи, была злость на дурость тех, кто подал мне надежду. Если я, обыкновенная советская гражданка, меньше чем за полгода сумела выяснить, что этот Михаил Славинский, увы, не мой отец, то «компетентные органы» должны были бы сделать это за один день. А они выстроили цепочку: Александр Гинзбург — Людмила Славинская — Нина Строкатая — французские моряки — русские эмигранты. Они оказались так же некомпетентны, как и все остальные советские бюрократы. Разумеется, они получают больше, но это еще не значит, что лучше работают. Просто больше пьют.

* * *

В конце января Борис Шрагин, муж Наташи Садомской, показал мне письмо, которое он адресовал генеральному прокурору Роману Руденко. В нем повторялись требования, изложенные в обращении Ларисы и Павла «К мировой общественности». Я подписала это письмо и предложила показать его нескольким друзьям — пусть тоже подпишут.

Одним из первых письмо увидел математик Юлик Добрушин.

— Если можно убрать последние строчки, я с удовольствием подпишу, — сказал он. — Думаю, несколько моих друзей тоже подпишут.

Там говорилось, что, если Руденко не ответит на письмо, авторы будут вынуждены обратиться к мировой общественности. Идея убрать эту фразу, ничего не добавляющую к сути письма, казалась мне вполне приемлемой. Я сказала об этом Шрагину, он согласился.

Юлик подписал письмо и за два дня получил подписи восьми друзей. Я отправилась собирать подписи нищих сибаритов. Первым подписал Коля Вильямс. Потом я навестила Славу Грабаря. Он и его жена, Лена Копелева, тоже поставили свои подписи.

Следующим был Лесь Танюк, режиссер Московского центрального детского театра. Раньше он жил на своей родной Украине, где ему приходилось переезжать с места на место, как кочевому цыгану. В начале шестидесятых он заведовал в Киеве Клубом творческой молодежи. Одно время комсомол поощрял новые формы досуга, надеясь оживить официальную пропаганду и усилить патриотическое воспитание. В клубе собирались студенты, рабочие, молодые специалисты, часто выступали писатели, критики, поэты — до тех пор, пока комсомольские лидеры не осознали, что, собравшись вместе, патриоты читают стихи, не публиковавшиеся в советских изданиях, и обсуждают историю Украины совсем не так, как ее преподавали в школе. Клуб прикрыли, и Танюк переехал в Одессу, нашел работу режиссера в маленьком городском театре и уговорил местный комсомол открыть Клуб творческой молодежи. Клуб просуществовал недолго, спектакли запрещались. Танюк переехал во Львов, потом в Харьков — везде история повторялась. Устав от маленьких театров и комсомольских боссов на Украине, Танюк перебрался в Москву.

— Встретимся вечером, в половине одиннадцатого, в сквере у Большого театра, — предложил Лесь, когда я до него дозвонилась.

Мы сели на скамейку под фонарем. Танюк бегло просмотрел документ, как будто уже был знаком с содержанием, и подписал его. Он, конечно, понимал, что может снова потерять работу, но ему было не привыкать.

Следующим вечером я отправилась к одному знакомому, которого мы с Ларисой считали своим другом. Не так давно он помогал Толе, когда тот писал «Мои показания», давал книги для отправки в лагеря, вносил деньги в наш «Красный крест».

Он внимательно прочитал письмо и, возвращая мне, сказал:

— Я не стану подписывать. Более того, я бы и вам посоветовал убрать свою подпись.

— Почему?

— Потому что делать что-то полезное и вести себя как идиоты — это большая разница. Посылать такое письмо — это все равно что пойти в КГБ и сказать: «Вот они мы. Вот что мы делаем. Вот наши адреса. Присылайте за нами „черный ворон“, когда вам будет удобно». Этим людям платят за то, чтоб они нас искали. Делать работу за них — это просто идиотизм.

— Но как можно добиваться гласности, чтоб об этом не стало известно КГБ?

Если принять этот аргумент и быть последовательным, нельзя не действовать открыто. И с этим придется жить.

* * *

Через несколько дней, без предупреждения, появилась Лариса.

— Это ты вычеркнула из письма последнюю фразу?

— Я это предложила.

— Ты не имела права менять текст автора.

— Я его спрашивала, и он согласился.

— Зачем ты это сделала?

— Юлик Добрушин сказал, что без этой фразы он соберет больше подписей.

— А о тех, кто подписал первый вариант письма, ты подумала? Ты ведь не знаешь, стали бы они подписывать письмо без последней фразы.

— Но с этой фразой не подписали бы друзья Юлика.

— Ну так и черт с ними!

Лариса ушла, хлопнув дверью. Дня на два — три мы превратились в идеологических противников.

* * *

Примерно через месяц после суда над Гинзбургом и Галансковым, 14 февраля, в квартиру Алика Есенина-Вольпина вошли милиционеры в сопровождении психиатра. Услышав от них: «Пройдемте», Алик ответил кратко: «Не пойду» и не сдвинулся с места. Он не сопротивлялся, но и помогать незаконной акции насильственного задержания не собирался. Его буквально выволокли из дома и поместили в психиатрическую больницу для хроников и направленных на принудительное лечение уголовников.