Изменить стиль страницы

Через несколько часов о случившемся стало известно. Слова «не пойду» передавали друг другу сотни друзей и знакомых Алика. Под письмом с требованием его освобождения поставили подписи девяносто девять математиков. Два академика обратились к министру здравоохранения. Через несколько дней Алика перевели в обычную психбольницу, а через три месяца, 12 мая, выпустили.

Петиционная кампания не помогла смягчить участь Галанскова и Гинзбурга, но Алику помогла. Это был первый случай, когда власти посчитались с мнением общественности.

Глава 8

Из парткома издательства сообщили, что меня вызывают на заседание бюро Бауманского райкома партии. Позвонила Наташе. «Бориса тоже вызывают», — сообщила она. Это мне совсем не понравилось.

Перебирая в памяти последние события, я гадала, чем я могла привлечь внимание партийных боссов — участием в перепечатке «Моих показаний» или в работе нашего «Красного креста»? Что они могли узнать?

Первым, кого я увидела, явившись на следующий день в райком, оказался Мося Тульчинский, первый муж Наташи и мой коллега по издательству. Он сидел в приемной с таким грустным видом, что, казалось, тысячелетняя скорбь всего еврейского народа отпечаталась на его лице.

«Почему он здесь?» — подумала я. О Толиной книге он даже не знал.

Меня вызвали первой.

Человек двенадцать сидели за длинным, покрытым зеленым сукном столом, в центре которого стоял графин с водой.

— Людмила Михайловна, расскажите, пожалуйста, чем вы занимаетесь последние три года?

— Работаю редактором в издательстве «Наука».

— А что вы делаете помимо работы?

— Воспитываю детей.

— А еще?

— Книги читаю.

— Ну а еще что делаете?

— Ничего.

— Скажите, вы подписывали какие-нибудь письма?

— Что вы имеете в виду?

— Например, письмо генеральному прокурору.

Это письмо я подписала: «Л. Алексеева, редактор». В СССР, наверное, тысячи Л. Алексеевых, не только Людмил — немало женских имен начинается на букву «Л». Множество женщин работают редакторами в сотнях учреждений.

При взгляде на лица членов бюро райкома мне показалось, что они сомневаются — может, вызвали не ту Алексееву. Они, конечно, изучили мое личное дело и знали, что родители мои — члены партии, отец погиб на войне. Моя биография типична для любого советского гражданина. Я могла бы сделать вид, что не знаю, о чем идет речь. Но я ответила:

— Да, подписывала.

— Почему вы подписали это письмо?

— Я согласна со всем тем, что изложено в этом письме, поэтому и подписала.

— Что же заставило вас думать, что в письме все правильно? Разве вы не читаете газет? Там четко и ясно сказано: Галансков, Гинзбург и остальные обвиняемые на поверку оказались лакеями иностранных разведок.

— То, что напечатано в газетах, просто неправда. Как и в деле Синявского и Даниэля, доказательства либо отсутствуют, либо сфабрикованы.

— Вы подписывали еще какие-нибудь письма?

— Да. Я подписала три письма, в разные официальные инстанции.

— Кто автор письма генеральному прокурору Руденко?

— Я не знаю.

— Как же можно подписать письмо, если вы даже не знаете, кто его автор?

— Я согласна с каждым словом в этом письме. И мне неважно, кто его написал.

— А кто принес письмо вам на подпись?

— Мне не хотелось бы отвечать на этот вопрос, это было бы непорядочно.

— Что для вас важнее — ваши отношения с кем-то, кто принес вам письмо, или ваши отношения с Коммунистической партией Советского Союза? Вы забыли, что вы — коммунист?

— Нет, не забыла. Но я всегда думала, что коммунист это человек чистой совести и высокой морали. Не доносить на других — это вопрос порядочности.

Я говорила, не отрывая взгляда от зеленого сукна, стараясь сконцентрироваться на каждом слове, как будто декламировала монолог из всем известной пьесы. Я была одна среди врагов и знала, что могу потерять все, чего добилась за свои сорок лет. Это была почти что ситуация Зои Космодемьянской. Только я больше не хотела быть на нее похожей. У меня был другой пример для подражания — Лариса Богораз. Я думала о том, с каким достоинством и самообладанием она держалась на допросе в КГБ во время следствия по делу Даниэля и Синявского. Поставив подпись под первым письмом, я сделала свой выбор, и пути назад нет.

Как бы со стороны я слышала свои ответы и осознавала, что не играю роль Ларисы, а остаюсь сама собой. Это не Лариса, это я. И я радуюсь, что не собираюсь вилять хвостом и позволять внушать мне, что хорошо и что плохо. Отныне моя жизнь, моя душа принадлежат только мне, и они ничего не смогут с этим поделать.

И я не одинока. Других подписантов тоже вызывают в райкомы и отделы кадров. Это гласность делает следующий шаг. Выплескивается из компаний, перетекает из кухонь в кабинеты власть имущих.

Наше желание высказать властям то, что мы думаем, не было просто взрывом эмоций. Мы сознавали, что реальные изменения невозможны без участия властей. В их руках — политическая сила. Мы не намеревались занять их место. Не собирались брать в руки оружие и организовывать подпольные ячейки. Мы приглашали власти к диалогу. Чтобы начать диалог, нужно заявить им о себе — кто мы такие и чего хотим.

В какой-то момент я оторвала взгляд от зеленого сукна и увидела их лица — всех оттенков красного и малинового. Казалось, половину из присутствующих сейчас хватит удар.

Мне сказали, что я могу идти.

* * *

Пока меня допрашивали, Тульчинский совсем поник.

— Моська, они спрашивают о письме, требуют назвать автора, — быстро сказала я ему.

Нам удалось поговорить пару минут, пока в кабинете пили воду и валерьянку.

Моське совсем не хотелось, чтоб его исключили из партии и уволили с работы. Но сказать, что письмо подписал не он, а какой-то другой Моисей Тульчинский, было бы непорядочно, да и звучало бы неправдоподобно. Не мог он и называть автора письма — Бориса Шрагина, второго мужа своей первой жены. Ситуация — хуже некуда.

— Скажу, что это я автор, — решил он.

Я живо представила картину: грустный Моська признается: «Это я написал» и становится еще печальнее. Он так и сделал, но ему не поверили.

* * *

Вечером того же дня Борис рассказал, что двое его друзей, Юрий Давыдов и Пиама Гайденко назвали автора письма и отреклись от своих подписей. Поняв, что могут потерять работу, они сочинили историю, которая, по их мнению, могла служить оправданием. Шрагин якобы пришел к ним поздно вечером и настоятельно просил подписать какое-то сочиненное им письмо. Поскольку они всегда ему доверяли, то, не вникнув в суть письма, поставили свои подписи. Теперь они утверждали, что не отвечают за свои действия, так как хотели спать и не соображали, что делают. Виноват во всем Шрагин, который принес им письмо, адресованное, оказывается, генеральному прокурору. При всей абсурдности объяснений, их простили. Они сделали именно то, чего так хотели власти — раскаялись и предали друга.

Еще пятнадцать лет назад они так просто не отделались бы и, несмотря на чистосердечное раскаяние, оказались бы где-нибудь на Колыме. Но времена изменились, и сколько бы брежневская команда ни тосковала по сталинским порядкам, исторической возможности вернуться к массовому террору уже не было. Московские интеллигенты не исчезали под покровом ночи даже в разгар политических волнений 1968 года. Теперь приходилось соблюдать формальности, создавать подобие законных оснований для арестов и инсценировать открытые судебные процессы.

Политические суды, особенно те, что проводились в Москве, вызывали какой-то общественный протест. После каждого такого суда росло число людей, которые, выступив с протестом, теряли работу, утрачивали привычный социальный статус. Тем не менее они снова и снова протестовали против политических преследований и требовали гласности. Их было не так много — может, несколько десятков активистов и около тысячи сочувствующих. Но кто-то должен был начать.