Мы пошли к дверям, ведущим на спардек, но пройти не удалось: густела толпа, у выхода была давка. Вдруг Сашка схватил меня за руку и потянул в пустую каюту с раскрытой дверью. Тут были две пары коек, одна над другой, столик с брошенным противогазом, несколько вещмешков и коричневый чемодан, перетянутый ремнями. В углу стояли два карабина. Сашка протянул руку к одному, сказал тихо-спокойно:

— Давай застрелимся, Борька.

Лицо у него было белое и глаза белые; черт знает, что он уже видел своими белыми глазами. Я отбросил его руку, протянутую к винтовке.

— Ты что, Сашка? Зачем?

— Не хочу рыб кормить.

— Ты что? — крикнул я, пугаясь его спокойствия. — Очумел? Нас спасут!

Он смотрел на меня пустыми и тусклыми, как эта каюта, глазами. Я схватил его за ремень и потащил в коридор.

— Нет, — бормотал я, — не выйдет у тебя… чего захотел… Мы вклинились в толпу у дверей. Надо было непременно выбраться наружу. Где-то должны ведь быть шлюпки… спасательные круги, наконец… Не тонуть же в этом проклятом тусклом коридоре…

Время не двигалось. Толпа у дверей не рассасывалась. Неподвижен был этот мир, погруженный в декабрь, в ночь, в отчаяние.

— Я знаю другой выход! — крикнул кто-то. — Айда за мной!

Побежали куда-то. И мы с Сашкой припустили за человеком, знавшим, где выход, — шустрым малым с нашивками старшины первой статьи. Мы спустились по какому-то трапу, потом по другому, свернули в полутемный коридор; тут резко пахнуло холодом, сыростью, из люка, к которому вывел коридор, вылезал человек в бушлате и грязной тельняшке, с масляными пятнами на лбу и щеках.

— Вода, — сказал он, мутно глядя на нас. — Кругом вода. Междудонные затоплены…

— Тут не пройдем, — сказал шустрый старшина и помчался обратно.

Черт знает, сколько времени мы плутали по бесконечным коридорам. Подымались и опускались по трапам, ломились в запертые, задраенные двери и люки. Бежали мимо раскрытых кают. В одной каюте несколько человек, стоя вокруг столика, жрали консервы, — кажется, я уже видел однажды этих сумасшедших… или они приснились мне? Все, что происходило тут, было как в дурном сне.

Сашка вдруг остановился:

— Дальше не пойду.

Я тоже стал, задыхаясь, прислонясь к переборке, заметно накрененной. Да, хватит носиться по коридорам. К черту.

И тут болезненно застонали рычаги, кто-то снаружи отдраил дверь, возле которой мы стали; я даже не заметил, кто ее отпер — будто открылась сама по себе, — и мы с Сашкой и еще трое-четверо вывалились в морозную ночь.

Это-то я помню отчетливо: полоснуло ледяным ветром. Ветер был реальностью. Реальностью была ночь с бледной луной-ведьмой, мчавшейся в отрепьях туч, и злое, с белыми гребнями море. А судно, накрененное, стоявшее без хода, набитое мечущимися людьми, было будто из сна.

Мы оказались на спардеке, в проходе, плотно забитом людьми. Давление в толпе было направлено к фальшборту; не сразу я понял, в чем дело, а потом увидел: один за другим моряки и пехотинцы забирались на фальшборт, держась за стойки, поддерживающие «верхний этаж» надстройки, и прыгали… сигали куда-то вниз… исчезали…

Бум, бум-м! Какой-то корабль, болтаясь на волнах, ударил бортом о борт «Сталина». Корабля не видно, он же маленький рядом с нашей громадиной, — только мачту я видел, качающуюся мачту. Горький дым дизельных выхлопов достигал моих чувствительных к дыму ноздрей. Значит, к «Сталину» подходят корабли конвоя… снимают людей… снимают нас… спасают…

Кто-то зло крикнул:

— На тральщике! Ближе давай!

И опять: бум-м-м! Из толпы заорали:

— Боцман, так твою так! Кранец вывешивай!

С боков наперли, нас с Сашкой выдавили, прижали к фальшборту, и теперь я увидел: тральщик мотался внизу, под накрененным бортом транспорта, чернела масса шинелей на его узкой палубе, и сверху — со спардека, со шлюпочной палубы — на эту черную массу сыпались, сыпались люди. Они прыгали на головы, на протянутые, принимающие руки, а вот кто-то не рассчитал прыжка и очутился в воде… в полоске воды, то суживающейся, то расширяющейся между бортами тральщика и транспорта… И еще, и еще… Сашка залез на фальшборт, еще миг — и его длинная фигура, распластавшись диковинной черной птицей, полетела вниз. Его подхватили, поставили на ноги, втиснули в черную массу, и уже оттуда донесся сквозь слитный гул голосов, сквозь стук дизелей Сашкин пронзительный голос:

— Бо-орька! Прыга-ай!

А я уже стоял на фальшборте, держась за стойку, уже нагнулся, согнул колени, уже приготовился прыгать — и тут тральщик резко отвалил и пошел прочь, — какая-то сила, инстинкт в последнюю секунду удержали меня от прыжка.

— Прыга-а-ай! — Сашкин отчаянный крик замирал вдали.

Тральщик уходил, качаясь, переполненный людьми, низко сидящий над штормовой водой. А я, мертвой хваткой вцепившись в стойку, стоял на перильцах фальшборта. Я висел над беснующейся, избитой винтами кораблей и взрывами мин водой, и все было кончено, ушел последний корабль, и моя жизнь — с ее ленинградским детством и пионерскими кострами, с лыжными вылазками, с маминой тревогой, с Иркиным призывным смехом, с десантом на Молнию, с походом к «Тюленю» и походом к Головке — вся моя недолгая и нескладная жизнь отсчитывала последние минуты. Отпустить руку — и вниз… в обжигающий холод декабрьской воды… минуты три-четыре, не больше, продержаться можно, потом — перехватит дыхание, скрутит судорога — и лягу на грунт, илистый, мягкий, и ничего больше не будет. Ни-че-го…

Одно только короткое движение — разжать руку…

Но я медлил, потому что… потому что не так-то просто разжать руку…

Мерное, деловитое татаканье машин вывело меня из забытья. Резким черным силуэтом надвинулся тральщик. Он заходил с кормы «Сталина», вот оборвался стук дизелей, инерция несла его к нашему неподвижному, дрейфующему транспорту… и с каждым метром, приближавшим его, во мне накапливалась сила надежды и готовность к прыжку. Рано, рано, говорил я себе… подойди ближе… еще ближе… ну, еще хоть немножко!

Теперь! С силой оттолкнувшись, я полетел на нос тральщика — на черные шинели, на разодранные в крике рты, на протянутые руки…

* * *

Начинало светать, когда тральщик, осевший чуть ли не по верхнюю палубу под грузом человеческой массы, малым ходом отошел от борта «Сталина». Оттуда еще прыгали люди; один угодил в воду и не выплыл. На «Сталине», на всех его палубах, теснились толпы в черных и серых шинелях. Кто-то со шлюпочной палубы вскинул автомат и пустил длинную очередь — не то в уходящий тральщик, не то в полоску рассвета.

Мы уходили. Высунув нос из стиснувшей меня черношинельной массы, я смотрел на удаляющийся обреченный транспорт. Сколько же там осталось гангутцев? И где ребята из нашей команды? Где Т. Т., Литвак, Безверхов, где Шунтиков?

Тральщик шел полным ходом, зарываясь носом в волны, вскидывая белый бурун. Теперь, когда «Сталин» скрылся из виду, мы были одни-одинешеньки в свистящем пространстве залива. Остальные корабли конвоя, наверное, давно ушли к Гогланду. Значит, наш тральщик был последним кораблем, подходившим к «Сталину».

Я оцепенел — от холода, от ужаса пережитой ночи. Занимался день. Мне казалось, что никогда не наступит утро, но вот оно — хмурое, штормовое, режущее ледяным ветром. Сквозь посвист норд-веста я слышал обрывки разговора вокруг:

— …которые в шлюпке ушли, их МО подобрал…

— …руль оборвало, когда в корме рвануло, понял? И винты — к такой матери…

— …дак я лично видел, завели буксирный конец, а потом как шарахнул последний…

— …не потонули, так замерзнем как псы…

— …Зямков! Заснул, что ли? Зямков!

Я открыл глаза, осмотрелся. Обвязанная грязным бинтом шея повернулась с болью. На полубаке, где я стоял, толпа поредела немного, как-то рассосалась; я увидел возле правого трапа Митьку Абрамова из нашего взвода, крепенького марийского мужичка. Держась за поручни, он щурил на меня черные щелки глаз и окликал: «Зямков!»

Я обрадовался: хоть один из наших! Протолкался к Абрамову. Его скуластое лицо с островками черной щетины было сейчас самым родным на свете.