— Дела! — покачал Щербинин головой в старой мичманке (шапку он и в мороз не носил). — Накидали мин в залив… — Он длинно, искусно выругался. — Пароход, говоришь, еще держится? Ну, значит, снимут ребят. Не бросать же на прокорм рыбам. Вон в той хибаре, — указал он желтым от табака пальцем, — видел я вчера вашего длинного. Который в рифму сочиняет.

Мы пошли к «хибаре» — темно-красному домику с белыми наличниками окон, стоявшему выше, на пологой скале. Вовремя пришли: как раз распахнулась дверь, из дома потекла четвертая рота, затопала по крылечку, по обледеневшим ступенькам. Ну, не вся рота. Далеко не вся. Небритые, бледные, а в глазах — как и у нас, наверное, — тень катастрофы.

Мы обнялись с Т. Т., с Сашкой, с красноносым Зинченко, со всеми ребятами. Спасшиеся, живые, мы тузили друг друга, колотили по спинам, похохатывали.

Но не было среди нас Безверхова и Литвака. Не было командира взвода Дроздова. И еще многих бойцов.

— Мы идем искать, — сказал Т. Т. — Может, они на другой тральщик прыгнули.

— Наш был последний, — сказал я.

— Ну и что? К «Сталину» несколько тральщиков подходило.

— Протралим весь поселок, — решительно окал Сашка. И мы гурьбой отправились искать. Поселок был невелик, но довольно разбросанный. Мы обошли его весь, дом за домом. Хозяйственные мужички Абрамов и Шунтиков, между прочим, прихватывали то тут, то там разное добро, которое могло нам пригодиться для дикой жизни на неизвестном острове Гогланд, — лопату, оцинкованное ведро, обломок весла. Мы повстречали ребят из других рот десантного отряда. Нескольких знакомых снисовцев. Снайпера Григория Петрова с его знаменитой винтовкой. А Дроздова, Безверхова, Литвака на острове Гогланд не было.

Ну, наверно, еще не вернулись корабли, которые ночью ушли снимать людей с подорвавшегося транспорта. Я был твердо уверен, что корабли туда отправлены. А как могло быть иначе? К вечеру они начнут возвращаться, и будет наша рота опять в полном сборе.

Знакомые снисовцы тащили здоровенный параллелепипед красно-желтого мороженого мяса.

— Где разжились, ребята? — спросили мы, глотая голодную слюну.

— В лесу, — смеялись снисовцы. — Вон по той тропинке дуйте. Там говядина висит. На деревьях. Мычит. И ржет.

По-моему, ни в одной части на Краснознаменном Балтфлоте не имелось в наличии столько трепачей, сколько в СНиСе. Но все же мы двинули по тропинке, ведущей из поселка, меж заснеженных скал, в ближний сосновый лесок. Чем черт не шутит, может, там и впрямь что-то висит на ветвях. Может, лось рогами зацепился. Может, леший жареной зайчатиной торгует. Солнечное утро и тишина этого острова, будто выпавшего из войны, делали свое дело: возвращали нас из т о и ночи к обычным дневным заботам. Пошли обычные разговоры, шуточки привычные. Жизнь, взбаламученная ночными взрывами, как-то налаживалась вновь.

Довольно скоро мы вышли на лесную поляну, где снег был затоптан многими ногами, и увидели картину столь же удивительную, сколь и восхитительную: меж двух сосен протянулась длинная жердь, а с нее свисали две освежеванные коровьи туши. Была и третья, но от нее, обрезанной ножами, почти ничего не осталось. Надо же, не соврали снисовцы! Впрочем, слегка, конечно, траванули: подойдя ближе, Ваня Шунтиков сразу определил, что это никакая не говядина, а чистопородная конина. Мне, городскому человеку, это стало ясно, когда я пригляделся к копытам, — они были не раздвоенные, как полагается коровьим, а — сплошные. Ну, конина так конина. Мы не привередничали, повынимали финки у кого были, но Шунтиков отвел неумелые руки и, с помощью Митьки Абрамова, вырезал из туши нужные куски. Хорошие были куски, не хуже снисовских. Их запихнули в ведро, и мы, довольные, предвкушая еду, зашагали из лесу в поселок. По пути ломали сухие ветки, подбирали бурелом — и к «своему» домику на пологой скале пришли изрядно нагруженные.

— Эх, Еремы нет, — сказал Сашка, когда во дворе жарко занялся костер. — Уж Ерема сварил бы суп…

— И без Еремы сварим, — проворчал Шунтиков, — вот только бы соли где достать?

Трещали сухие ветки в костре, огонь красными языками лизал бока ведра, подвешенного на проволоке. С солью тоже уладилось: мичман Щербинин побывал на одном из тральцов, где у него водились дружки, и притащил оттуда не только пакетик соли, но и три буханки хлеба и чуть ли не полпуда пшенной крупы. Здорово! Все пошло в дело, то есть в ведро. Кроме буханок, конечно. Шунтиков, скуластый, с раскосыми глазами, страшно серьезный, стоял у костра и помешивал в ведре обломком весла.

— Знаешь, кто наш Иоганн Себастьян? — сказал мне Сашка. — Угрюмый номад.

— Кто? — не понял я.

Сашка, отбивая рукой лад, прочел на память:

Но не песней, не бранью, не ладом
Не ужились мы долго вдвоем, —
Убежала с угрюмым номадом,
Остробоким свистя каиком.

Ага, номад — это, значит, кочевник. А верно, в Шунтикове было что-то от степняка, лошадника, скифа. Да он и был родом из донецких степей.

А что такое каик? Впрочем, черт с ним. Вот суп у нашего «номада» получился воистину скифский — лошадиный, густой, наваристый. Мы сидели на крашеном полу вокруг ведра, из которого валил пар, и жадно хлебали, хлебали, и каждый получил большой кусок вареного мяса, жилистого, но вполне доступного нашим изголодавшимся зубам. В жизни не ел ничего вкуснее!

После обеда Щербинин, развалясь на соломе и сыто ковыряя в зубах, вспомнил об отрядном патефоне. Что же вы, дескать, сами попрыгали, а патефон оставили. Мы, оказывается, с патефоном должны были прыгать! И с пластинками! Дает мичман!..

Но — обошлись без патефона. Репертуара Клавочки Шульженко, что ли, мы не знали? А если чего-то путали в мотиве — тоже не беда. «Вам возвращая ваш портре-ет, я о любви вас не молю-ю», — пели мы грубыми голосами и, сцепившись попарно, шаркали сапогами и ботинками, разбитыми на гангутских гранитах. Мы танцевали! «В моей душе упрека нет», — орали мы, танцуя, а Сашка, не умевший танцевать, отбивал такт пальцами по белому финскому подоконнику. «Я вас по-прежнему люблю-у-у», — гудел мичман Щербинин, положив черную бородищу на плечо партнера — лихого матросика из своего взвода. Нещадно перевирая, мы пели один мотив за другим, а если не помнили слов, то мычали и гундосили, и кружились, кружились в этой комнате, в этом случайном домике, на этом тихом скалистом острове Гогланд, выпавшем из войны.

Вечер был тоже тихий. Только доносился из гавани и с рейда гул корабельных движков. В высоком, наливающемся синью небе появилась луна, спокойная, совершенно не похожая на лохматую ведьму, мчавшуюся в облаках той ночью.

Я спросил Щербинина, не знает ли он — пришли ли корабли, посланные к месту катастрофы? Он поднял одну бровь:

— А с чего ты взял, сынок, что их посылали?

Я удивился. Я сказал, что сам слышал разговор нашего генерала с местным кавторангом, — речь шла именно об отправке туда плавсредств.

— Вообще-то само собой, — прохрипел мичман. — Людей нельзя бросать.

— Там три тысячи осталось.

— Само собой, — повторил он. — А ты знаешь, сынок, сколько надо плавсредств, чтоб столько народу снять?

— Ну, если все тральщики…

— Базовые тральщики как с моря пришли, так и стоят, — сказал Щербинин. — А другая посуда, тутошние буксиры, старые тральцы… Не знаю. Кажется, никуда не выходили.

— Так что же, их бросили, на «Сталине»?

— Я разве сказал — бросили? — повел на меня мичман задумчивым карим оком. — Торопишься, сынок. А торопливость где нужна?

— Знаю, при ловле блох, — сказал я сердито. — Только здесь тоже нужна. Транспорт может затонуть.

— Может. Мы ж с тобой маленькие люди и не знаем, что думает в данный момент командование. А командование уж наверно разработало операцию по спасению.

Так мы и порешили с мичманом Щербининым: разработана операция по спасению и будет проведена не позднее нынешней ночи.