— А я думкаю, заснул ты, что ли. Пойдем-ко.

Мы спустились с полубака на верхнюю палубу, тоже забитую гангутцами. Тесными группками сидели, жались друг к другу, с головой уйдя в поднятые воротники шинелей, оцепеневшие, молчаливые. Волна прокатилась по палубе. Абрамов привел меня в закуток возле люка машинного отделения; тут сидели плотно, один поднял голову, сонно взглянул на меня…

— Ваня! — Я силился улыбнуться, но замерзшие щеки не пускали улыбку. — Иоганн Себастьян, — бормотал я, втискиваясь между подвинувшимся Шунтиковым и неподвижным пехотинцем.

— Во, Зямкова нашел, — сказал Абрамов, тоже затискиваясь в группку сидящих. — А больше ня видно нашеих. Весь корабель обошел.

— Ладно, — буркнул Шунтиков. — Сиди.

Тут было еще несколько ребят из нашей хорсенской четвертой роты. А Безверхова не было. И Т. Т. И Литвака. Я спросил про них.

— Темляков вроде прыгнул на тралец, который раньше подходил, — сказал Шунтиков.

— И Сашка Игнатьев прыгнул, — сказал я. — Мы с ним раненых таскали.

С шумом прокатилась по палубе волна. Нас обдало с головой. И сразу — еще волна. Черт! Очень низко сидел наш кораблик.

— Да и мы с Андреем, — говорил Шунтиков невнятно. — Носили… подавали на тралец… который первый тут… потом потерял я… Пойду, говорит, взводного поищу… Дроздова… ушел… где ж его найдешь… может, прыгнул…

Он надолго умолк. Может, заснул. И мне бы надо. После двух бессонных ночей. После такой ночи. Но только начал я засыпать, как — толчком в сердце — Сашкин истошный крик: «Пры-га-ай!» Да прыгнул уже, прыгнул, устало твердил я себе, чего ж не спишь… такие прыжки только во сне и увидишь…

Залив штормил, злился, окатывал ледяной водой. Моя шинель вся была в ожерельях белых льдинок-стеклышек.

Как мы промерзли!

Мы, думаю, окоченели бы до смерти, если б не наш добрый, ворчливый Ваня Шунтиков. Он отстегнул от ремня фляжку в брезентовом чехле. Бог ты мой! Спирт! Колпачок от фляжки пошел по рукам, экономно наливал Иван. Я с усилием глотнул (скулы были сведены холодом) — и чудо огня побежало по жилам. Ну, Шунтиков, чудодей!

Кончался короткий зимний день, начинало темнеть. Залив измотал нас и сам захлебнулся штормом. За кормой умирал закат — полоса засохшей крови на сером занавесе неба. В сгущающихся сумерках впереди, прямо по носу, открылся сине-фиолетовый крутой горб Гогланда.

* * *

Промерзший деревянный пирс стонал под башмаками гангутцев. Нетвердо ступая деревянными ногами, я тащился по пирсу, стараясь не терять из виду Шунтикова, Абрамова и других ребят. Было темно и ветрено. На кораблях, стоявших по обе стороны пирса, не горели стояночные огни, но то тут, то там открывали двери в надстройках, и тогда вырывался наружу, в глухую ночь потаенный, зажатый корабельным железом свет. Корабли, словно люди, никак не могли успокоиться после тяжелого перехода — лязгали дверями и крышками люков, нервно гудели движками, перемигивались ратьерами.

Я почти доплелся до заснеженного берега, когда в броске корабельного света увидел группу командиров, идущую навстречу. В одном из них — рослом, могучем — я узнал генерал-лейтенанта, командира нашей базы, теперь уже бывшей базы Ханко. Он шел напористо, повернув голову к собеседнику — худощавому усатому капитану второго ранга, — обрывок их разговора коснулся моего слуха:

— …немедленно готовить все плавсредства, какие у вас есть, товарищ Галахов, и чтоб через час отправить…

— …у меня плохо с горючим, к тому же вы знаете…

— …ничего не хочу знать. Транспорт еще на плаву, на нем не меньше трех тысяч…

— …вы не можете мне приказывать, товарищ генерал…

— …на «Стойкий» и немедленно радирую комфлотом…

Они прошли мимо, направляясь, как я понял, к флагманскому кораблю конвоя — эсминцу «Стойкий». Голоса смолкли. Я смотрел вслед командирам и медленно соображал, почему мне кажется знакомым этот капитан второго ранга. Усы как у Горького. Походка… Вспомнил! Год тому назад, больше года уже, в Кронштадте — мы, новобранцы, идем из бани, только что переодетые во флотское, а из-за угла — капитан второго ранга, вот этот самый, — и давай костерить старшину за разболтанность строя… Ну, точно… Как назвал его генерал? Галахов?

Смысл разговора был мне ясен — еще бы не ясен! Наш генерал требовал выслать плавсредства, имеющиеся на Гогланде, к месту катастрофы, чтобы снять со «Сталина» всех людей… три тысячи!., три тысячи гангутцев — обстрелянных, не битых, не побежденных, — это ж понимать надо, какая силища! Давайте, давайте, товарищ генерал, мысленно вопил я вслед нашему грозному командиру базы, свяжитесь с комфлотом, пусть он прикажет Галахову — немедленно идти спасать людей!

Я спохватился: застрял тут, а ребята ушли, вон какая темная вереница людей на берегу, — они разбредаются в разные стороны! Откуда только силы взялись — я рванулся, побежал с пирса, заскользил на обледеневших неровностях берега, руками всплеснул, но не удержался, растянулся. Ч-черт! Вскочил, озираясь: куда бежать?

— Зямков! Э-эй, Зямков!

Абрамов махал мне рукой. Я побежал догонять наших.

— Чего тащишься, как вошь по…? — грубо сказал Шунтиков. — Через тебя нигде местов не найдем. Не видишь, сколь народу? На всех домов не хватит.

Я виновато промолчал.

Мы ускорили шаг, но все равно пришли в поселок последними. Никто, как я понял, в поселке не жил, но все домики были забиты гангутцами, пришедшими с моря. Один, другой, третий — всюду переполнено, лежат вповалку, кричат, чтоб дверь скорее закрыли с другой стороны. Уж мы отчаялись. Наконец в каком-то сарае решили остаться, хоть и тут было тесно.

— Ну и что? — оборвал Шунтиков протестующие крики. — А нам в сугробе ночевать? Совесть поимейте, крикуны!

— Ладно, — раздался благодушный бас, — чего уж сразу совестить? Подвинемся, располагайтесь, матросы. Рупь за спальное место.

Ворча, матерясь беззлобно, задвигались на полу, покрытом слежавшейся соломой, потеснились — и мы вклинились.

Я лежал, зажатый между Шунтиковым и Абрамовым. Во мне словно пружина была скручена, не давала расслабиться для сна. Пахло сопревшим сеном, ночными запахами. Беспокойно вскрикивали люди, иные храпели, Шунтиков скрежетал зубами. Тесен мир, думал я, ох и тесен. А тишина какая! Давно не слыхал я тишины. Первая тихая ночь на войне. Мама, я уже на Гогланде, приблизился к дому, скоро увидимся. Нас, наверное, всех в Питер — на формирование. Только бы спасли ребят, оставшихся там… Ну, уж раз наш генерал взялся за дело… Спасут. Непременно спасут. Чего ж никак не засну? Не отпускают эти взрывы проклятые… всю душу скрутили серым узлом… сатана перкала… Отпустите!

Утром вышли из сарая — солнце в глаза! Небо голубеет, как в мирное время, снег под ногами хрустит по-деревенски, а домики стоят такие ладненькие, крашеные, под красной черепицей, что навевают мысли совсем не военные, а — смешно сказать — об уютном, например, гнездышке. На улице этого чудного поселка, мягко тронутого медью утреннего солнца, мы — небритые, бледные, с тенью пережитого ужаса в глазах — выглядели, должно быть, неестественно, как ночные птицы, вслепую залетевшие на веселый детский утренник. Мы шли от дома к дому, заглядывая в каждый, ища своих — четвертую роту. Мы были очень голодны. Полтора суток, что ли, не евши. На одном глотке спирта держались — и на упрямом желании найти своих.

Первым, кого мы увидели, был мичман Щербинин. В тельнике и широченных клешах он стоял во дворе зеленого домика, кто-то из его ребят поливал из котелка, мичман умывался, фыркая, как лошадь. Сквозь калитку в штакетнике мы устремились к нему.

— А, четвертая рота! — прохрипел он, утираясь обрывком не то портянки, не то, может, попоны. — Здорово, орлы боевые! Здорово, Шунтик. Здорово, Обвязанный (это мне).

Он всем пожал руку, и тут высыпали во двор ребята из его взвода, стали нас расспрашивать, что произошло на «Сталине». Они-то были в отряде прикрытия, их сняли с Хорсена под вечер, накануне выхода каравана, и доставили прямо на эсминец «Славный». В походном ордере «Славный» шел за «Сталиным», и они видели, как взрывы мин дырявили и разрушали наш транспорт и как «Славный» пытался взять «Сталина» на буксир, но взрыв большой силы оборвал буксирный трос и побил людей, работавших на баке транспорта. Все это они нам вперебой рассказали, а мы им — о своей беде.