2 февраля 1944 г.

Перечитала сейчас — и ужаснулась. Не тому, что чуть не погибла (гибель много раз уже подбиралась ко мне), а тому, что я такая дура. Ну, замерзала. Ну, под лед провалилась. Не я же одна. Галя Вешнякова тоже выкупалась в воронке. Не в этом дело. А в том, что кончилась блокада! Немцев отбросили от Питера! Господи, это же такое счастье, что просто нет слов!

Сегодня под вечер заявился Толя, мы как раз шли на ужин. Он был в городе на каком-то совещании и вот урвал полчасика, прибежал. Попил с нами чаю. Я вышла его проводить, мы немного походили по бульвару. Толя пылко рассказывал о своих артиллерийских делах. А я вдруг залюбовалась черными деревьями на снегу, тончайшим узором ветвей. Он взял меня под руку, спросил: «Марина, о чем ты думаешь?» — «О деревьях, — говорю. — Посмотри, как будто гравюра». — «Да, или рисунок пером». Снег скрипел у нас под ногами. Я спросила: «Почему ты уставился на меня?» — «Ты, — говорит, — очень красива. У тебя профиль как у греческих богинь». — «Ах ты, комплиментщик», — говорю. А самой приятно. Толя, миленький мой…

17 марта 1944 г.

Наконец-то съездила домой в Ораниенбаум. У нас ведь передышка, обстрелов теперь нет, мы не дымим. Отпросилась у нашего старлея, он дал целых три дня отпуска. Как странно ехать в электричке! Я будто вернулась в довоенное время. Все детство прошло под гудки электричек, и вот опять слышу этот прекрасный звук.

Мама стала совсем седая и как будто меньше ростом. Такая хрупкая, что у меня сердце сжалось. «Риночка, — говорит, — вот я и дождалась тебя, родная девочка». Не знаю, что со мной случилось. Обняла маму, а сама плачу, плачу, плачу неудержимо. Первый раз за всю войну. Нет. Второй раз — после того как оплакала бедного моего Сашку.

Мама работала корректором в дивизионке, а теперь дивизия, стоявшая в парке, ушла в наступление. Мама без работы, но в горсовете ей обещали должность в Доме культуры, что-то по культмассовой работе. Это очень важно: «служащая» карточка отоваривается лучше, чем «иждивенческая». Мама тоскует по музею, но сейчас, конечно, не до музеев. Мы ходили по парку, изрытому траншеями, подошли к Китайскому дворцу. Страшненький он, обшарпанный, с заколоченными окнами. Мама ужасно беспокоится за состояние дворца. Уже писала куда-то, что от сырости может непоправимо испортиться уникальный паркет. Ответа пока не получила. Она мне читала из своей огромной работы о графике Тьеполо. Я слушала и поражалась: война, голод, гибель — все нипочем моей маленькой, с черной бархатной ленточкой в седых волосах, маме. Верно сказано: жизнь коротка, а искусство вечно…

Мама спросила вдруг: «Риночка, у тебя в глазах появилось что-то новое. Ты здорова?» — «Вполне здорова, мамочка, — говорю. — Просто постарела». — «Ты скажешь!» — засмеялась она.

2 мая 1944 г.

Толя приехал с Карельского перешейка вчера около 15 часов, заявил, что у него увольнение на оба праздничных дня, стал меня тянуть на Старый Невский. А я знаю из письма отца, что со дня на день может приехать из эвакуации его жена, Екатерина Карловна. Да и вообще я же решила… побаловались, и хватит… Но Толя очень настойчив. «Марина, — говорит. — Я оглох от стрельбы, от бомбежек. Ты моя единственная радость. Не гони. Я не могу без тебя». — «Никто тебя не гонит, — отвечаю. — Посидим в кубрике, погуляем по бульвару». — «А куда я денусь ночью? Марина, ты меня разлюбила?» Так горько, так жалобно спросил, что моя решимость сразу улетучилась. Вот человек. Он любит меня. Так какого же черта…

Я отпросилась в увольнение, и мы поехали на Старый Невский.

А сейчас вечер. Я недавно вернулась. У нас в кубрике сидели ребята с катеров, мой молчаливый шофер Лапкин. Шел обычный треп. Лидочка, наша заводила, затянула: «Споемте, друзья, ведь завтра в поход, уйдем в предрассветный туман…» Хорошая песня, душевная. Мы допели ее до конца. Вот и кончились праздники. Выходя из кубрика, Лапкин вдруг спросил: «Ты где была вчера? И сегодня?» Я удивилась: «Какое тебе дело?» Впервые заметила: у него на верхней губе пробиваются черные усики.

Девчонки спят. Шторы подняты, с улицы вливается в окна кубрика сумеречный свет. Вспомнилось вдруг: сфумато! Метод Леонардо — рассеянный, расплывчатый свет… Сашку вспомнила… захотелось плакать…

Достала из рундучка тетрадь и вот пишу… сама не знаю зачем…

16 июня 1944 г.

С конца мая мы в Усть-Луге. Развертывается летняя кампания, и тут, в маневренной базе флота, все больше становится кораблей — тральщики, катера-охотники и др. Тут и дивизион береговой артиллерии. Все это при воздушных налетах надо прикрывать дымзавесами — поэтому мы здесь. Галя Вешнякова со своими парнями уже развернула в гавани систему «Ястреб», на пирсе в деревянной времяночке у нее пульт управления. Галю за Лисий Нос наградили орденом Красной Звезды. А меня, Лиду Сакварелидзе и еще нескольких девчонок — медалями «За боевые заслуги». С нами теперь не шути.

Живем недалеко от гавани в двухэтажном деревянном доме. Мы наверху, а на первом этаже какие-то моряки. Пялятся на нас, когда мы в своих выцветших комбинезонах, в сапогах, прожженных кислотой, топаем по лестнице. Заговаривают, конечно. Мы отшучиваемся, а бывает, и огрызаемся. Грубые стали. А что делать? Уж на что добродушное и великодушное создание наша Лидочка, а и она на днях не выдержала. Завыла сирена, мы по тревоге кинулись к своим АРСам, выехали, у каждой своя точка дымления. Лида потом рассказывала: только стала подъезжать, как к ней на подножку вскочил какой-то капитан и кричит: «Поворачивай!» — и по матушке. А тут вой, грохот бомбежки, дымить надо. Лида тоже обложила его матом — и столкнула с подножки. Он, наверное, думал, что цистерна с водой, а у него в хозяйстве что-то горело…

А вчера я чуть не погибла. Выехали по тревоге, мне надо к судоремонтным мастерским, это минут десять быстрой езды, да мой Лапкин и ехал быстро, но на полпути вдруг заглох мотор. Он выскочил, поднял капот, я тоже вышла из кабины. Грунтовая дорога, по бокам жидкий лесок — и прямо на нас летит «юнкерс». Мчится вдоль дороги, снижаясь. Я окаменела. Тут Лапкин кинулся, сбил меня с ног, я упала ничком, а он на меня. А рев моторов невыносимый, и гром пулеметов, и фонтанчики пыли перед глазами. Очередь прошла в каких-то десяти сантиметрах. Я даже не успела испугаться. Кричу из-под Лапкина: «Чего разлегся? К мотору давай!»

Теперь самой смешно. «Чего разлегся»… Вот пишу и смеюсь. И запоздало умираю от страха.

На Карельском перешейке наши наступают на Выборг. Говорят, пал сильный финский форт Ино. Где-то там Толя со своей батареей. Мы не виделись с майских праздников. Толенька, уцелей, пожалуйста! Очень, очень прошу!

27 сентября 1944 г.

Мы снова в Л-де. С того дня, когда Ленфронт перешагнул через реку Нарву и пошел вперед, на Таллин, нам в Усть-Луге нечего стало делать. Вдруг оказались в тылу. Даже странно: Ленинград в тылу! Вчера была большая приборка, я тащила в кубрик ведро с водой, вдруг с лестницы крикнули: «Марина! Твой лейтенант пришел!» Я встретила Толю растрепанная, в старом комбинезоне с латкой на заду — ужас! Чинно поздоровались за руку. На людях он очень сдержан. Только глаза сияют. Шепчет: «Отпросись, поедем на Старый Невский». — «Нет, — говорю. — Старый Невский закрылся. На переучет, — говорю. — Вернулась из эвакуации Екатерина Карловна». — «Мой лейтенант» повесил нос, и это было так смешно… Пришлось ему дожидаться конца приборки. Я переоделась, причесалась, мы вышли на бульвар Профсоюзов. Толя сказал, что их бригада — гвардейская, Красносельская, краснознаменная и какая еще? — готовится к передислокации в Прибалтику. Офицеры изучают тамошний театр, обстановку. Он, Толя, подготовил доклад о национальных традициях народов Прибалтики. Увлеченно стал излагать эти самые традиции, а я слушала вполуха, рассеянно думала о чем-то и вдруг перебила его: «Толя, а что, если я рожу тебе ребеночка?» Он споткнулся на полуслове и — я заметила — бросил быстрый взгляд на мою талию. Потом сделал движение лбом вверх-вниз под фуражкой и сказал: «Марина, я был бы только рад… Хотя, конечно, время теперь… не самое удачное… Но если…» — «Не беспокойся, — говорю, — ничего нет. А если и рожу, то не буду тебе обузой». Он вскричал: «Марина! Неужели ты думаешь, что я…» — «Ничего не думаю, Толенька. Знаю, ты не откажешься…» Он стал в своей несколько торжественной, но искренней манере заверять в любви. Я боюсь этого слова. Слишком большое стоит за ним чувство. Слишком обязывающее. Попросила Толю дать папироску. «Разве ты куришь?» — удивился он. «Так. Балуюсь». Мы закурили. Медленно шли по мокрой, в лужах, дорожке. Люблю ли я Толю Темлякова? Иногда кажется: да, люблю. Он хороший. Предан мне. С ним интересно. Но все же боюсь чего-то — сама не понимаю чего…