Еще она писала, что зимнюю сессию сдала хорошо, а теперь возникли какие-то нелады с коллоидной химией, вернее не с самой химией, а с преподавательницей, отчего-то невзлюбившей Светку. Я возненавидел эту преподавательницу, Змею подколоидную.
Я лежал майской ночью между боцманским храпом и лягушачьим хором и думал о Светке. Тревога переполняла меня. Тревога и нежность.
Внезапная пальба выбросила меня из перины. Подскочив к окну, увидел струи автоматных и пулеметных трасс, летящие в темное небо. Я затряс боцмана за плечо: «Воздушный налет!» Боцман вскинулся, схватился за сапоги. В соседней комнате повскакали мотористы, снизу выскочил Макшеев. Мы кинулись бежать напрямик — к деревянной лестнице, которая вела с обрыва к причалам. Оскользаясь на глине, которой она была облеплена после дождей, скатились в мокрую траву, помчались к стенке гавани. Пальба нарастала. Цветные трассы полосовали небо над Квакенбургом. В стороне Пиллау тоже гремело, вспыхивало, клокотало.
Строчили пулеметы на всех катерах. Вахтенные на пирсах палили из автоматов. Офицеры выхватывали и разряжали пистолеты. И, покрывая дикую стихию стрельбы, несся крик, нарастающий рев, исторгаемый десятками глоток:
— Побе-е-е-да-а-а-а!!!
Мама, родная моя, вот и дожил я до победы, а ты не дождалась…
Победа, мама, победа!
…и, значит, не зря мы, себя не щадя, выбрасывались под пулями на затерянные в шхерах острова…
…не зря, шатаясь от голода, пилили и долбили тяжелыми пешнями лед на заливе вокруг Котлина…
…и выстояли в ту страшную зиму, не дав блокаде бросить нас на четвереньки…
…и сквозь смертельный огонь, сквозь гребенки всплесков рвались на быстрых своих катерах, чтобы всадить торпеду в черный борт ненавистного судна…
…и, высаживая десанты, настойчиво ища в ночном холодном море вражеские конвои, продвигались все дальше и дальше на запад, на юг Балтики, чтобы закончить четырехлетний поход в водах, омывавших берега Германии…
…и, значит, не задаром прожили короткий свой век и легли в братские могилы (или на дно морское) — ушли из жизни совсем-молодыми Колька Шамрай и Павлик Катковский, и маленький Ерема с Молнии, и старший техник-лейтенант Малыхин, и мичман Жолобов, и Серега Склянин с Колей Маковкиным, и лейтенант Варганов, и Костя Рябоконь, и Сережа Штукин…
…и кровь свою пролили Аллахверды Ахмедов, и Вьюгин, и Крикунов, и Ушкало, и Безверхов, и Литвак…
…Вот же нашелся, вернулся в строй Андрей Безверхов, хоть и униженный — без вины — пленом, но живой… и, может, отыщется и Ефим Литвак, пройдя все муки плена, все круги ада…
…и, значит, кончена, кончена война, и наступает мир — такой долгожданный, что не знаешь, с чего его начать… такой еще не окрепший, с заложенными от орудийного грома ушами, еще не отмытый от копоти пожаров, среди могил и развалин…
Светка, мир! И мы уцелели с тобой! Мы сорвем с окон опостылевшую светомаскировку, чтобы наш будущий сын первым своим взглядом увидел не глухую черную штору, а живое небо, полное звезд… чтобы в окна вошла тишина, тишина, тишина…
А может, дочь? Нет, сын! И знаешь, как его назовем? Колькой! Пусть носит имя твоего брата и моего первого друга.
Светка, родная, победа! ПОБЕДА!
Какая прекрасная, какая долгая теперь начнется жизнь!
Со всей Балтики стягивались в Квакенбург торпедные катера. С запада вернулся дивизион Осецкого, девятого мая высадивший в Рённе — главном городе острова Борнхольм — десант, который вынудил к сдаче немецкий гарнизон. Пришла с севера группа катеров, которая под командованием нового комбрига Кузьмина утром 9 мая ворвалась в Либаву с морской пехотой на борту, с бойцами славной 260-й бригады.
То были последние десанты войны. И вы будете совершенно правы, если подумаете, что без Ушкало тут не обошлось.
Здорово мы слетелись все в Пиллау — последнюю точку войны на Балтике. Ну, не все, конечно. Но вот лейтенант Ушкало. Его гимнастерка расстегнута, открывая уголок тельняшки. Кряжистый, матерый, с ранним загаром на широком крестьянском лице, весело рассказывает о последнем десанте, отпивая из кружки спирт. С ним рядом сидит Шунтиков, наш заботливый Иоганн Себастьян с неизменной флягой в выцветшем чехле. Эта фляга кажется мне мистически неисчерпаемой: от Гангута до Пиллау мы отпиваем, отпиваем из нее, а она все полна.
А вот Сашка Игнатьев, он тоже тут, чертушка длинный. Насмешливо выпятил губу, но глаза у него грустные. Сашку прислала флотская газета из Таллина в Кенигсберг вскоре после его падения. Глотая пыль, Сашка бродил по разрушенному городу, наткнулся на уцелевший памятник Шиллеру, и это так его поразило, что он с ходу сочинил:
Сашка был в 260-й бригаде морпехоты накануне десанта на косу Фрише Нерунг. В рыбацком поселке Пайзе, в сарае, весь вечер крутили фильмы. Ребята смотрели все подряд. Война кончалась, а им предстояло, может, умереть на проклятой косе, — так уж хотелось досыта насмотреться кино. Сашка разговорился с черноволосой санинструктором, которой предстояло ночью уйти на косу с первым броском. Ее тоже звали Сашей, а родом она была из Москвы, перед войной училась на биофаке университета. Саша охотно смеялась Сашкиным шуточкам, потом они вышли из сарая в тихий вечер, и до самой посадки на бронекатера гуляли по берегу, и видели, как выплыла из облаков полная луна с чуть заметной ущербинкой справа. Саша вспоминала Москву и довоенную жизнь, говорила немного восторженно, она была из нашего племени идеалистов. Вскоре она ушла с батальоном первого броска, с ушкаловской ротой, к восточному побережью Фрише Нерунг. А Сашка остался в опустевшем поселке. В разгаре боя на косе, когда санинструктор Саша перевязывала раненого бойца, ее сразил наповал осколок немецкого снаряда.
Вот почему глаза у Сашки Игнатьева грустные.
— …А мы ж не знали, как нас в Либаве встретят, — рассказывает Василий Трофимович Ушкало, отпивая из кружки спирт. Мы сидим у него «дома», то есть в сером домике на окраине Пиллау, где временно расположился батальон морпехоты. — Не знали ж, — говорит он, — капитулировали фрицы или не хотят сдаваться. Проскочили на скорости аванпорт, вошли под мостом в военную гавань. Молчит Либава. Опять неясно, берут они нас на прицел чи ни? Огневые точки мы примечаем, конечно. Примечаем, а сами тоже пока огня не открываем и чешем вперед, к причалам. Ну, думаю, при высадке они нам дадут! Прощай, дорогая, хоть кончена война. Ладно. — Ушкало отпивает из кружки, твердой хлебной коркой зачерпывает из банки тушенку. — Дошли до поворота, тут главный объект — судоремонтный завод. Повыскакивали на стенку, рассыпались, бежим, автоматы на изготовку, дешево жизнь не отдадим. И тут они выползают из укрытий, из корпуса заводского выходят с белым флагом. Здрасте, давно не видались! — Ушкало, необычно веселый, разговорчивый, бухает кулачищем по прочному немецкому столу. — И стали мы принимать капитуляцию. Оружия навалили — гору. Всех фрицев — на причал. Стоят они — ра-ра-ра, ра-ра-ра, галдят, улыбаются. Довольные, что кончилось все. Засиделись в мешке. А мы дождались, пока подошли наши войска, и сдали им пленных, а сами — на катера и домой…
Домой, думаю я. Дело сделано, пора по домам. Трудно, правда, представить, что родного дома теперь нет, что в наших, земсковских комнатах живет семья начальника вошебойки. Светка пишет, что сам начальник мужик не вредный, а вот жена у него стерва, норовит оттяпать себе все углы в кухне. Ладно. Райисполком не обманул, выделил мне комнатуху в двенадцать метров в коммуналке на Малой Подьяческой, ордер Светка получила по моей доверенности. Одно окно, сырость по углам, тыща человек соседей. Да и это терпимо. Комнатуху Светка заперла и живет, само собой, у матери. Чем я буду кормить свою семью? Вот главный вопрос. Светка на сносях, вот-вот родит. Оторопь брала, когда я соизмерял свой старшинский оклад с предполагаемой шириной раскрытого, орущего, голодного рта Кольки — будущего сына. Светка писала в последнем письме: говорят, студентов отпустят из армии раньше всех, пришлю тебе справку из университета, демобилизуйся, возвращайся в Питер, будешь доучиваться, и ни о чем не беспокойся, проживем.