— Я ничуть не сожалею, — отвечал Гёте, — хотя вложил в это учение половину трудов своей жизни. Возможно, я написал бы еще с полдюжины трагедий, но любители писать трагедии найдутся и после меня.
Я согласен с вами в том, что мое учение правильно разработано, я к нему подошел с определенной методой, которую применил и в своем учении о звуках, да и «Метаморфозу растений» я построил на аналогичной системе наблюдений и выводов.
С «Метаморфозой растений» все получилось несколько странно, она далась мне, как Гершелю его открытия. Гершель был очень беден и не имел возможности приобрести телескоп, пришлось ему самому мастерить таковой. И в этом, как оказалось, было его счастье, ибо эта самоделка [46] была лучше всех существующих телескопов, и благодаря ей он и пришел к своим великим открытиям. К ботанике меня привел чисто эмпирический путь. Как сейчас помню, что, дойдя до образования полов, я испугался обширности темы и хотел уже поставить крест на дальнейшем изучении вопроса. Но что-то толкнуло меня на попытку собственными силами во всем этом разобраться, — так я набрел на то, что, безусловно, является общим для всех растений, и в результате открыл закон метаморфозы.
Углубляться в изучение ботаники я не считал нужным, это я предоставил другим, которые во многом и опередили меня. Я же хотел только одного — свести разрозненные явления к единому основному закону.
Минералогия тоже интересовала меня лишь с двух точек зрения. Во-первых, с точки зрения ее огромной практической полезности; далее, я надеялся в ней обнаружить данные о происхождении прамира; такую надежду мне внушило учение Вернера. Но так как после смерти этого достойнейшего человека в минералогической науке все было перевернуто вверх ногами, то я устранился от публичного участия в ней, втихомолку оставаясь при прежних своих убеждениях.
В «Учении о цвете» мне теперь еще предстоит проследить возникновение радуги, к чему я и приступлю в ближайшее время. Эта задача очень и очень трудная, но я все надеюсь ее разрешить. Поэтому мне очень приятно вместе с вами еще раз перечитать это учение, ведь ваш интерес к нему снова освежит его в моей памяти.
— Я смело могу сказать, — продолжал Гёте, — что пробовал себя в самых разных отраслях естествознания, однако мои опыты всегда были направлены лишь на земное мое окружение, на то, что мы непосредственно воспринимаем чувствами, а поэтому я никогда не занимался астрономией [47], ибо чувств здесь уже недостаточно, здесь необходимы инструменты, вычисления, механика, а на это уже потребна целая жизнь, астрономия же все-таки не мое прямое дело.
Если мне и удалось кое-чего достигнуть в том, с чем я сталкивался на своем пути, то я должен возблагодарить судьбу за то, что моя жизнь совпала с эпохой, более, чем какая-либо другая, богатой великими открытиями в природе. Ребенком я уже столкнулся с учением Франклина об электричестве, закон которого он только что открыл. И так всю мою жизнь, до сегодняшнего дня, одно великое открытие следовало за другим, что не только привлекло мое вниманье к природе, но и впоследствии держало меня в постоянном деятельном напряжении.
Нынче и на тех дорогах, которые я проложил, человечество продвинулось вперед дальше, чем я мог предполагать, я же сам уподобился тому, кто идет навстречу утренней заре и останавливается, пораженный ослепительным сиянием вдруг взошедшего солнца.
Из немцев Гёте в этой связи с глубоким уважением назвал имена: Каруса, д'Альтона и Мейера из Кенигсберга.
— Если бы только люди, — продолжал он, — открыв истину, вновь не искажали и не замутняли ее, я был бы доволен; человечество нуждается в позитивном, передающемся из поколения в поколение, но желательно, чтобы это позитивное в то же время было истинным и подлинным. В этом смысле хотелось бы, чтобы в естественных науках наконец доискались истины и твердо бы ее придерживались, не впадая в трансцендентные рассуждения, после того как бесспорное уже найдено. Но людям чуждо спокойствие, не успеешь оглянуться, как все уже снова запуталось.
Сейчас они теребят Пятикнижие Моисея, а уничтожающая критика нигде так не вредна, как в вопросах религии, ибо здесь все зиждется на вере, а тот, кто однажды ее утратил, никогда уже не сможет к ней вернуться.
В поэзии эта уничтожающая критика менее вредоносна. Вольф разрушил наше представление о Гомере, но его поэзии не нанес ни малейшего ущерба; она обладает той же чудодейственной силой, что и герои Валгаллы, которые утром разрубают друг друга на куски, а в обед живые и здоровые усаживаются за стол.
Гёте пребывал в прекраснейшем расположении духа, а я был счастлив вновь слышать его речи о столь важных предметах.
— Мы с вами уж постараемся не сбиться с пути, — сказал он, — а другие пусть идут своей дорогой, — это самое разумное.
Гёте сегодня разбранил нескольких критиков, которых не удовлетворяет Лессинг, ибо они предъявляют к нему не подобающие требования.
— Когда пьесы Лессинга, — сказал он, — сравнивают с произведениями древних и находят их убогими и плохими, ну что тут скажешь? Следовало бы пожалеть незаурядного человека за то, что ему довелось жить в убогие времена, не поставлявшие ему лучших сюжетов, чем те, которые он использовал в своих драмах. Только жалеть можно его за то, что в своей «Минне фон Барнхельм» он занялся дрязгами между Саксонией и Пруссией, так как ничего лучшего ему не подвернулось! Даже то, что он вечно полемизировал и не мог не полемизировать, объясняется недостатками его времени. В «Эмилии Галотти» он направил свои стрелы против владетельных князей, в «Натане» — против попов.
Я рассказал Гёте, что на днях читал сочинение Винкелъмана о подражании греческим произведениям искусства, и признался, что мне частенько казалось, будто Винкельман в ту пору еще недостаточно овладел своей темой.
— Это правильно замечено, — согласился со мной Гёте, — местами он бредет ощупью, но притом всегда что-то нащупывает. Здесь он подобен Колумбу, который хоть и не открыл еще Новый свет, но уже смутно предчувствовал его открытие. Читая это произведение, мало чему научаешься, но чем-то становишься.
Мейер пошел значительно дальше и достиг вершины в познании искусства. Его «История искусств» — вечное творение, но оно не стало бы таковым, если бы он с юных лет не изучал Винкельмана и не продолжал бы его пути Это лишний раз подтверждает, как много значит великий предшественник и как важно уменье подобающим образом обратить себе на пользу его труды.
Сегодня в час дня я пришел к Гёте, который велел звать меня покататься с ним перед обедом. Мы поехали по направлению к Эрфурту. Погода стояла прекрасная, нивы по обе стороны дороги тешили глаз свежей своей зеленью. Чувства и восприятие Гёте были сегодня веселы и молоды, как начавшаяся весна, а слова исполнены старческой мудрости.
— Я всегда говорил и не устаю повторять, — начал он, — что мир не мог бы существовать, не будь он так просто устроен. Эту злополучную землю обрабатывают уже тысячелетиями; а силы ее все еще не иссякли. Небольшой дождь, немножко солнца — и каждую весну она вновь зеленеет и будет зеленеть вечно.
Я не нашелся, что ответить на эти слова или что к ним прибавить. Гёте не сводил глаз с зеленеющих полей, потом обернулся ко мне и заговорил совсем о другом:
— На днях я читал престранную книгу — «Переписка Якоби с друзьями». Весьма примечательное чтение, вы непременно должны с нею ознакомиться, — не для того, чтобы чему-нибудь научиться, но чтобы узнать тогдашнее состояние культуры и словесности, о котором большинство теперь и понятия не имеет. Люди, принимавшие в ней участие, сплошь интересны и до известной степени значительны. Но там нет и следа единой направленности и общности интересов, каждый живет и действует в одиночку, каждый идет своей дорогой нимало не интересуясь устремлениями других. Они напомнили мне бильярдные шары, которые вперемежку бегут по зеленому сукну, ничего друг о друге не ведая, а соприкоснувшись, только дальше откатываются в разные стороны.