Еще многое в этом роде было сказано о Беранже И других современных французах, потом господин Сорэ заспешил во дворец, и мы остались вдвоем с Гёте.
На столе лежал запечатанный пакет. Гёте накрыл его рукой.
— Знаете, что это? — спросил он. — Это «Елена», я отсылаю ее господину Котта для опубликования.
У меня дух занялся при его словах, все величие этого мига вдруг предстало передо мной. Как только что сошедший со стапелей корабль уходит в море и никому не ведома участь, его ожидающая, так не ведома и участь творения великого мастера, которое выходит в свет, чтобы долгое время воздействовать на людей, определяя их судьбы и испытывая на себе все превратности судьбы.
— До сих пор, — сказал Гёте, — я все доделывал разные мелочи и кое-что исправлял. Но надо же когда-нибудь поставить точку; я рад отослать эту рукопись на почту и с легким сердцем приняться за что-нибудь другое. А она пусть идет навстречу своей судьбе. Меня успокаивает, что так невообразимо высоко поднялась культура в Германии и, следовательно, не приходится опасаться, что это мое детище долго будет непонятым и вообще ни на кого не произведет впечатления.
— В нем ожил весь древний мир, — сказал я.
— Да, — согласился Гёте, — филологам надо будет потрудиться над ним.
— Античная часть, — продолжал я, — мне не внушает опасений, она очень детализирована, и каждая деталь разработана так проникновенно, что говорит именно то, что надо сказать. Напротив, вторая, романтическая часть очень трудна, добрая половина мировой истории вошла в нее; столь обильный материал в разработке, конечно же, лишь намечен и предъявляет к читателю непомерные требования.
— Тем не менее, — сказал Гёте, — все это прочувствованно, а с подмостков будет и вполне доходчиво. К большему я и не стремился. Лишь бы основной массе зрителей доставило удовольствие очевидное, а от посвященных не укроется высший смысл, как это происходит, например, с «Волшебной флейтой» и множеством других вещей.
— Со сцены, — сказал я, — непривычное впечатление произведет то, что пьеса начинается как трагедия и кончается как опера. Но ведь необходимы необычные средства, чтобы играть величие этих персонажей и произносить возвышенные речи и стихи.
— Для первой части, — сказал Гёте, — нужны лучшие трагические актеры, далее, в оперной части, роли должны исполняться выдающимися певцами и певицами. Роль Елены не может исполняться одной артисткой, ибо вряд ли найдется певица, обладающая еще и большим трагическим дарованием.
— Все в целом, — сказал я, — потребует незаурядной пышности и разнообразия декорации и костюмов; не стану отрицать: я заранее радуюсь, что увижу это на сцене. Если бы только музыку написал действительно большой композитор!
— Да еще такой, — сказал Гёте, — кто, наподобие Мейербера, столь долго прожил в Италии, что его немецкая сущность смешалась с сущностью итальянской. Но за композитором, я уверен, дело не станет, а сейчас я радуюсь, что сбыл все это с рук. Меня тешит мысль, что хор не хочет спускаться обратно в преисподнюю и остается на радостной поверхности земли, чтобы здесь предаться стихиям.
— …Это новый вид бессмертия, — сказал я.
— Ну, а как обстоит с новеллой? — вдруг спросил Гёте.
— Я ее принес, — отвечал я. — Прочитав ее еще раз, я нахожу, что вашему превосходительству не следовало бы вносить в нее намеченного изменения. Это так прекрасно, что люди, появившись возле мертвого тигра, на первый взгляд производят чуждое и странное впечатление своим причудливым платьем и необычными манерами и тут же рекомендуют себя владельцами зверей. Если же они промелькнут в экспозиции, это впечатление будет изрядно ослаблено, более того — уничтожено.
— Вы правы, — сказал Гёте — надо все оставить, как есть. Вы, несомненно, правы. Вероятно, еще делая первый набросок, я решил раньше времени не выводить их и потому и не вывел. Изменение, которое я хотел сделать, продиктовано рассудком. Но в данном случае мы сталкиваемся с примечательным эстетическим явлением — необходимостью отступить от правил, дабы не впасть в ошибку.
Далее мы заговорили о том, как озаглавить новеллу, придумывали разные названия, — одни были хороши для начала, другие хороши для конца, но подходящего для всей вещи, а значит, наиболее точного, не находилось.
— Знаете что, — сказал Гёте, — назовем ее просто «Новеллой», ибо новелла и есть свершившееся неслыханное событие. Вот истинный смысл этого слова, а то, что в Германии имеет хождение под названием «новелла», отнюдь таковой не является, это скорее рассказ, в общем — все. что угодно. В своем первоначальном смысле неслыханного события новелла встречается и в «Избирательном сродстве».
— Если вдуматься, — сказал я, — то ведь стихотворение всегда возникает без заглавия и без заглавия остается тем, что оно есть, значит, без такового можно и обойтись.
— Обойтись без него, конечно, можно, — сказал Гёте, — древние вообще никак не называли своих стихов. Заглавие вошло в обиход в новейшие времена, и стихи древних получили названия уже много позднее. Но этот обычай обусловлен широким распространением литературы, — давать заглавия произведениям нужно для того, чтобы отличать одно от другого.
— А вот вам и нечто новое, прочитайте, — сказал Гёте. С этими словами он дал мне перевод сербского стихотворения, сделанный господином Герхардом.
Я читал с большим удовольствием, ибо стихотворение было прекрасно, а перевод прост и ясен: все так и стояло перед глазами. Называлось это стихотворение «Тюремные ключи». Не буду ничего говорить здесь о развитии сюжета, но конец показался мне оборванным и не совсем удовлетворительным.
— Это-то и хорошо, — заметил Гёте, — так оно оставляет занозу в сердце и будоражит фантазию читателя, который должен сам представить себе, что может за сим воспоследовать. Конец оставляет материал для целой трагедии, но такой, каких уже невесть сколько создано. И напротив, то, о чем говорится в стихотворении, истинно ново и прекрасно, я считаю, что поэт поступил мудро, подробно разработав лишь эту часть, остальное же предоставив читателю. Я бы охотно поместил его стихотворение в «Искусстве и древности», да оно слишком длинно. Зато я выпросил у Герхарда три рифмованные песни и помещу их в следующей тетради. Интересно, что вы о них скажете: слушайте!
Сначала Гёте прочитал песню о старике, любившем молодую девушку, потом застольную песню женщин и под конец энергическую «Спляши нам, Теодор». Каждую он читал в другом тоне, все с подъемом, но по-разному и так хорошо, что вряд ли кому-нибудь доводилось слышать лучшее чтение.
Мы не могли нахвалиться господином Герхардом; он всякий раз отлично выбирал размеры и рефрены, соответствующие подлиннику, и делал это так легко и умно, что ничего нельзя было ему поставить в упрек.
— Вот видите, — сказал Гёте, — как много при таком таланте, как у Герхарда, значит постоянное упражнение в технике. И еще, ему идет на пользу, что он избрал для себя не чисто научную специальность, а дело, которое ежедневно сталкивает его с практической жизнью. Вдобавок он не раз бывал в Англии и в других странах, что, при реалистическом направлении его ума, дало ему немало преимуществ перед нашими учеными молодыми поэтами. Если он и впредь будет придерживаться добрых традиций и сумеет ими ограничиться, он не совершит досадных ошибок. Собственные измышления требуют слишком многого, это трудное дело.
В этой связи Гёте высказал несколько наблюдений над творениями наших молодых поэтов, причем заметил, что едва ли хоть один из них опубликовал хорошую прозу.
— А дело обстоит просто, — сказал он, — чтобы писать прозу, надо иметь что сказать. Тот же, кому сказать нечего, может кропать стихи, в них одно слово порождает Другое, и в результате получается нечто, вернее — ничто, которое выглядит так, будто оно все-таки нечто.
Обедал у Гёте.
— За те дни, что мы не виделись, — сказал он, — я многое прочитал, и прежде всего китайский роман, показавшийся мне весьма примечательным, он и сейчас меня занимает.