Изменить стиль страницы

 

«Больше всех она тебя любила, Маруся...»

 

«Помнишь, как любила мама вышивать рушники? У нее были специальные журналы, мама смотрела на рисунки и вышивала».

«Когда мы все забирались на печку, то обычно ложились так: посредине мама, с одной стороны мы с Марусей, а с другой — вы трое, и руки мамы обнимали всех нас».

 

«Помнишь, Маруся, как мама, ты и я ходили в Кукушное за орехами? Был сильный теплый дождь, мы нарвали орехов по полному запаснику, зато на нас нитки сухой не было. Мы были босиком, и мама казалась очень смешной. Дома она сперва переодела нас, потом сама переоделась, и мы стали шелушить орехи.

Еще она была смешной, когда полоскала на речке белье: всегда подтыкала подол юбки за пояс. А когда стригла овец, повязывала платок узлом назад и казалась совсем девочкой».

 

«Мама много работала и очень уставала. Папа никогда не носил воды, а мама ходила под гору по двенадцать-пятнадцать раз за день. Перед вечером мама ложилась на печку отдыхать и говорила: «Очень болит поясница», — а я всегда думала, где ж эта поясница?»

 

«Летом мы спали в амбаре. Там стояли две кровати, на одной спали Наташа, Маруся и я, а на другой отец и Витя. А вы двое спали в хате с мамой.

Помню, как мама рассказывала Нюре Сережиной, как ей хозяин вещевал. Вот, говорит, проводила я Колю с детьми в амбар спать, сама с маленькими легла в сенцах — и только закрыла глаза, как подходит ко мне старичок и спрашивает: «О чем ты тужишь, хозяйка?» А я, говорит, отвечаю: «Да ни о чем». Старичок и говорит: «Будешь тужить, но не сейчас», — и ушел. И вот мама и тетя Нюра сидели и разговаривали, к чему бы это. Мама боялась, что умрет папа, он тогда опасно болел желудком.

В другой раз мама прибежала ночью к амбару и сильно застучала в дверь. Ей открыл папа. Я слыхала, как она рассказывала: кто-то, мол, ходил по хате, потом три раза тяжело охнул, стукнул дверью и ушел, а мама выскочила в окно».

...Стоит ли говорить, что сколько бы раз Люба ни рассказывала про это, мы невольно жались теснее друг к другу, и каждый побаивался посмотреть вниз, в черную пустоту хаты. И потом, когда гасили свет и ложились спать, я долго еще прислушивался к шорохам в хате и теснее прижимался к братьям.

 

«О себе мама мало думала, все заботилась о папе. Ей страшно было подумать, что вдруг она одна останется с нами.

Папа часто отлучался по делам, и мама всегда волновалась за него. Как бы поздно ни возвращался отец, ему никогда не приходилось стучать: мама чуяла его приход. А если было летом, выходила и встречала у хаты. Отец даже ругался: «Ты что, всю ночь стояла?» А мама отвечала: «Зачем же, я просто чую, когда ты близко».

Помнишь, Маруся, была страшно холодная зима, а папа поехал по делам в Курск, кажется, продавать мясо, его не было дня четыре? Мама тогда очень плакала. Помнишь, да и вы, может, помните: был вечер, мы сидели на печке, ты, — Люба указывала на меня, — сидел у мамы на коленях, а она вязала чулок и плакала. Потом зачем-то сказала нам, чтобы мы открыли вьюшку в трубе и звали папу. Мы с тобой, Маруся, открыли вьюшку, в трубе жутко гудел ветер — и мы звали в нее папу. Потом Витя и Петя звали, а после мама тебя поднесла к вьюшке, и ты тоже звал.

Тогда у нас еще не было пятистенки, мы жили в одной хате, в ней стояла такая же вот большая печка, а на печке маленькое окошечко, то самое, что сейчас около лежанки».

 

«Я хорошо помню тот день, когда в яму с картошкой нашла вода. Это было как раз 22 марта, на сороки, в самый разгар половодья. Кругом текли ручьи, папа отводил их от погреба, но вода нашла какую-то щель — мыши, наверное, прорыли — и залила картошку. Папа выбирал картошку вилами, а мы — мама, Наташа, Маруся и я — носили ее домой. Мама в лаптях была и так ходила по ледяной воде. Кончили мы носить картошку уже ночью. Коли у нас тогда еще не было, он родился позже.

Той же весной папа начал пристраивать вот эту хату. Мама была против, она говорила отцу: «Для чего она нужна, и в одной жить будет некому», но папа не слушал маму. А она уже давно чувствовала себя плохо, только не говорила никому.

Слегла мама зимой. У нее сильно болели ноги, и она растирала их каким-то растиром.

Коля родился в мае, а зимой мама совсем перестала ходить, и папа повез их с Колей в Курск, в больницу. Помните, мы усаживали маму в сани, закутывали их с Колей большой шалью, а вы с Петей не хотели слезать с саней, плакали и говорили, что хотите ехать вместе с мамой? Петя помнит, да? Ну а ты, конечно, не помнишь...

Коля умер в Курске, его там и похоронили. Маму папа привез тоже зимой, она была острижена, но какая-то по-особенному хорошая, милая. Сколько радости у нас тогда было! Недели две мама ходила с палочкой — с чапельником, а потом снова слегла.

Папа работал в колхозе, Наташа училась в Щиграх, Маруся ходила в школу в Мелехино, я ходила в третий класс, Витя пошел в первый, а вы с Петей были дома с мамой. Я каждую переменку прибегала домой из школы, чтобы дать лекарства маме. Но она часто просила меня, чтобы я выливала лекарство, только чтоб папа не узнал об этом, и я всегда выливала — так хотелось хоть чем-то угодить маме. А папа, придя на обед, обязательно спрашивал у мамы, пила ли она лекарства, и всегда проверял пузырьки, они стояли у нас в поставе».

«...Помнишь, Маруся? Мы топили лежанку, а мама была в этой хате, на печке лежала. И вот позвала она тебя и попросила, чтобы ты достала кое-что из сундука. Ты достала все вещи, что просила мама, и отнесла к ней сюда. Мы тоже все собрались тут. И мама попросила тебя отложить отдельные вещи в узелок. Мы с тобой все-все поняли. Как мы с тобой плакали!.. Только не дома, мы убежали во двор и плакали, опершись о мялку. Это было в конце марта или в начале апреля, таял снег».

 

«Никогда не забуду восемнадцатое мая. Ты, Маруся, ушла в школу. Папа завтракал, ел молочную лапшу. Мама села в постели и попросила меня, чтобы я и ей подала лапши. Она ела очень хорошо, а сама все торопила папу, чтобы он шел на работу. Папа взял свой плотницкий инструмент и пошел в колхоз. Ребята играли на завалинке, на солнце. Я убирала посуду, когда мама позвала меня и сказала: «Люба, доченька, я умираю». Я закричала и побежала к тете Поре. Прибежала тебя Пора и на пороге запричитала: «Домочка, прости меня, прости...» А я побежала за отцом. На огородах были люди, сажали картошку, все услышали мой крик и побежали к нам. Отец в засеках услышал мой крик и тоже бежал домой.

В хате было много народу. Мама лежала на кровати и ничего не говорила, у нее отнялся язык.

И вот с улицы папу позвал почтальон: принес письмо от маминой сестры тети Луши из Севастополя. И только папа вышел из хаты — мама умерла... Она будто боялась умереть при нем...

А потом я сидела на печке и сбивала в бутыли масло. А к нам шли и шли люди. Помнишь, Маруся, как мы с тобой не хотели, чтобы к нам приходили чужие, потому что невыносимо плакал папа...»

 

Люба рассказывала и о похоронах. Но этот день я хорошо помню сам.

 

...В хате много людей. У стены на лавке лежит мама. Она покрыта белым, только лицо открыто. Вокруг головы цветы.

Вверху икона, перед иконой горит лампадка. В хате пахнет вялой травой и горелым лампадным маслом.

Входят и входят тетки и бабки, крестятся на икону, подходят к матери, всхлипывают и вытирают глаза и носы уголками черных платков.

Мою голову гладит чья-то рука, большая и ласковая. Это тетка Лиса, она живет в конце деревни, на Пасеке. «Жалко мать?» — спрашивает тетка Лиса. Она достает из кармана фартука большой желтый бублик и подает мне. «На, возьми. Подойди к матери», — ласково говорит мне она.

Все смотрят на меня. И я думаю, что они ждут, что я должен отдать бублик матери. И я беру у тетки Лисы бублик и подхожу к лавке, где в гробу лежит мать. «Мам, на!» — говорю я и жду, что, может, мать проснется, хотя знаю, что она не проснется и что вообще я делаю что-то не то. «Она не хочет», — говорю я и протягиваю тетке Лисе ее бублик.