Большого Города затор из-за одного очень вредного светофора, я крутила в руках карту

автомобильных дорог, и смотрела на топографическое изображение пристанционного

поселка, где живет Дантес. Чужие, невиданные земли зачаровывали меня, в те края

ходили электрички, эти железнодорожные гробы, там стояли ларьки с «пойлом», там

трудно найти работу, там нужно выживать, ох, как выживать! В цепочке, где первое звено

– выживать, второе – жить, и последнее – реализовываться, я и Дантес плакали о

диаметрально противоположных вещах. Мне не хватало реализации, большей

востребованности морскими слезами и выплюнутой кашлем кровью написанных текстов,

ему же – финансовой надежды убить хотя бы день завтрашний, выжить сегодня и дожить

до утра. Но в целом общая печаль, разная печаль, разносортная, но такая

однознаменательная печаль невидимым, прозрачным, но крепко-цепким суперклеем

сблизила меня и Дантеса всего за какие-то ничтожные пару недель. Мы были не просто

идеальными собеседниками, мы были сшитыми половинками одного мозга (Nota bene:

мозга, а не сердца!), собратьями по разуму, связанными пуповиной неудовлетворенности

этим миром обостренного художественного чутья и закаленного в жизненном опыте

цинизма, мы были взрослыми людьми с холодным интеллектом, не могущими

налюбоваться друг на друга, на воплощение идеального самого же себя – так, по крайней

мере, нам совершенно искренне виделось и именно в это нам совершенно честно

верилось.

В день рождения жены Дантеса мы вдвоем решили выпить пива после напряженных

трудовых часов.

Тогда, прежде чем лобового столкновения страшным по мощности удара объятием

впервые соприкоснутся наши белые воротники и черные волосы, я произнесу

полурастерянно-полураздасадованно: «О черт!» А спустя некоторое время дома открою

блокнот и сделаю в нем следующую заметку: «28 июня. «В этом нестерпимом пожаре»

между мной и им, обоюдно зажатыми в тисках наших тихих семейных гаваней и

отчаянно изголодавшихся по любой феерической новизне, достаточно одной спички».

Глава 5.

Зеленые яблоки

«Ленивой лани ласки лепестков

Любви лучей лука

Листок летит лиловый лягунов

Лазурь легка

Ломаются летуньи листокрылы

Лепечут ЛОПАРИ ЛАЗОРЕВЫЕ ЛУН

Лилейные лукавствуют леилы

Лепотствует ленивый лгун

Ливан лысейший летний царь ломая

Литавры лозами лить лапы левизну

Лог лексикон лак люди лая

Любовь лавины = латы льну.»

(Д.Бурлюк, «Лето»)

Кристабель – к Дантесу:

Нет, это ужасное слово я не буду говорить. Когда ты его сказал, я ответила: «Не говори

глупостей». Когда ты говоришь, что любишь меня, я отвечаю, что ты говоришь глупости.

Кажется, я люблю тебя за то, как ты конвульсивно дышишь, как экстатично лепечешь и

не помнишь потом, что за слова и в каких децибелах, я люблю тебя, когда твой ясный

взгляд стекленеет, и ты ничего не можешь соображать, я веду тебя за руку, как на поводке,

и говорю, а если там - ад и преисподняя, ад и пытки со смертью, ты провалишься, и ты

проваливаешься, к чертям на сковородку, я хохочу тебе в лицо, я говорю: «Попроси еще

раз, ты недостаточно хорошо просишь меня». И ты, уже сгоревший в аду за всё, с

невозможно остекленевшими мутными глазами, ты говоришь: «Умоляю, Кристабель,

умоляю тебя, Кристабельхен». Я отвечаю: «Тогда верю»; ох черт, когда ты смотришь на

меня, когда я могу разломать тебя, разбить вдребезги, я могу взять тебя и разорвать в

клочья, когда ты настолько беспомощнее не бывает, с моими комплексами и

диктаторскими замашками, да, таким я люблю тебя больше всего.

И не хочется, да. Так обоюдно не хочется есть, спать, выходных. Как смешно, если так

случается, когда тебе уже столько лет, и кажется, свой, пардон, ушат дерьма в этой

области уже давно получил гигабайтом жизненного опыта по лбу. Твоя фамилия, was ist

ihre Vorname?8, твою фамилию я люблю больше всего, а ты, забавный, сначала

подумаешь, что я примеряю ее на себя, боже упаси, в моей-то фамилии есть даже

скрипичный ключ – в знак того, что я такая рок-звезда, ты улыбнешься, а я надену темные

очки. Когда я тебя ненавижу (когда не вижу, дома) – твоя фамилия увязает оскоминой на

зубах, такая несклоняемая, неспрягаемая, просит твердый знак в окончание. Я скажу, что

все твои однофамильцы – никто, ибо только у тебя одного она заменяет имя.

Закончили в пять, разомкнули объятия – половина восьмого уже. Ты говоришь, что

отсчитывал последние пятнадцать минут на учебе так долго, а тут время летит быстрее

всех истребителей. Я записывала твои фразы урывками в своем блокноте, и там же, в

8 Нем. «Как ваша фамилия?»

начале листа, тогда же сделала пометку-обращение: «Извини, если пишу это, вдруг потом

не найду, где вспомнить все в деталях». И сейчас печатаю по блокноту, про фамилию,

которая на самом деле твое имя, такая нелепая и просящая себе твердый знак

божественная фамилия!

И рубашка. Накрахмаленная. Пахнет утюгом и стиральным порошком. Когда ты

целуешь мои пальцы, я убираю их – они, должно быть, такие грязные. Когда я целую твои

пальцы, ты убираешь их – они, должно быть, такие грязные. Когда мы говорим, мы

говорим, так быстро перенимая друг у друга лексикон и интонации, посмотри, какая я

смешная, если бы не ты, или ты, но со стороны, или ты, но если бы не любил меня так же

безумно, ты, наверное, глядя на меня такую сейчас, просто умер бы от смеха.

И мы оба такие худые, мы все мысли договариваем друг за другом. Последний раз ты

ел позавчера, я могу не есть вообще, и непонятно, откуда берется столько сил:

просыпаться каждый день в несусветную рань, чтобы нестись, сбивая прохожих, на

полусогнутых идти до ближайшей очередной (которой тысячной по счету?) лавки, и

можно хохотать, можно рыдать от счастья, можно зарываться друг другу в плечи еще

немного, еще сорок минут, до начала рабочего дня.

Ты сказал, что никого никогда так не любил. Я ответила не помню что. Я спросила, нет

ли под обшивкой сознания дебильных фантазий том, что у них всех всё заканчивалось

скукой и привычкой, а мы с тобой – особенные, мы – боги, мы бы провели пешком через

Анды тех несчастных, живших в горах в разбившемся самолете. Нет ли такой мысли, что

я – возможно, и есть та единственная, что у нас-то точно все будет по-другому.

И ты сказал. Твой взгляд опять стал таким, который мне больше всего нравится –

остекленевшим. Ты сказал, что до последнего не хотел этого озвучивать. И если бы ты

мог быть, хоть в самой бредовой идее, тем самым единственным для меня, я-то у тебя

давно единственная. Та самая. Те самые, кого искали по миру и никогда не находили. И

что у нас точно все было бы по-другому.

Мы встретились под часами, до этого ты сорок минут смотрел на мои окна в нашем с Б.

стеклянном дворце на улице имени Ротшильда. В аэропорту мы купили дорогой и