— Так вот, князь, поведал все это мне Васька, а я Арину, Ефремову–то внучку, и выкрал и схоронил здесь, у этой самой кумы Ропчихи. Боярину–то в те поры не до нее было — чем–то другим закручинился. А намеднись спохватился, Ефрема Тихоныча позвал; зело гневен был, зверь зверем, одно слово, так на пути все и сокрушает. Задумал, видно, душеньку свою потешить над девичьей честью невинной, вспомянул об Арише и потребовал ее к себе в «угловую» — такая горница у него, аспида, в терему, далече от всех людей, на самом краю дома; туда он в разгульные дни девок или других баб сзывает и там над ними куражится. Иной раз все ладненько да веселенько проходит, а иной с буйством да с убийством: так, которая на озорство не охоча да честь свою девичью бережет, ну и перечит князю, а ему это–то и любо; он над ними куражится, с издевками всякими да со смешками разными; над душой сперва надругается, а после всей не пожалеет… Редкая жива оставалась: которую сам на истязательства отдавал, которую собутыльникам на лакомство, а другие, почитай, все руки на себя накладывали. А в лучшем виде, которая ежели без особого куража, ну, ту и замуж выдавал…
— А что же эта девушка, внучка–то? — остановил разглагольствования товарища Леон. — Спаслась от него?
— Спастись–то спаслась, да дюже дорогой ценой. Как позвал князь Ефрема Тихоныча да потребовал внучку, старик ему в ноги и кается, что, мол, не знает, куда внучка подевалась. А он и вправду не знал: Васька Рыжий да я нарочно сварганили дело втайне от деда; ведь старик с перепуга мог бы и отдать внучку–то Пронскому.
— Что же, очень освирепел князь?
— Не знаю в подлинности, как было, а только Ефрем Тихоныч Богу душу под розгами отдал… до смерти его, значит, засекли! — хмурясь, ответил Дубнов.
— Не может быть! — с ужасом произнес Леон. — И князь за это не ответил?
— Где ответить! — с сожалением произнес стрелец. — Ему все как с гуся вода! Да и потом, над маленьким человеком он куражится, а за маленького кто же заступится?
— Есть же у вас закон? — возмущаясь, спросил грузин.
— Есть–то есть, да не для холопов–то прописан.
— Все ведь люди, и холопы же.
— Ну, положим, друг, какой же холоп — человек? Он — хам!
— Разве у слуги не та же душа, что и у господина? — с изумлением проговорил грузин.
- Вот поди же ты, — с убеждением ответил Пров Степанович, — одна, да не одна; господская душа–то, братец, свободная, а холопья…
— Да, да, я знаю, что и у вас рабы есть, — перебил стрельца Джавахов, — но это все равно; души у людей одни, и не может один безнаказанно издеваться над другим!
— Толкуй тут! Колокол один, а звон разный, — махнул рукой Дубнов. — Ну, да будет нам тут перекоряться. Порешили с Тихонычем, ну, и царство ему небесное! За нас, за грешных, авось там, в царствии–то небесном, Господу Богу помолится. А дело у меня вот какое: полюбил я девку одну; без роду без племени она, а красы дивно–дивнинской. Воспитанница она кумы Ропчихи и живет в сем самом доме… И хочу я ее себе в жены взять…
— А она того хочет?
- Хочет. Как девке замуж не хотеть?
— Ну, так в чем задержка?
— Да вот в том, что эта самая Ропчиха уперлась лбом о стену, ровно козел, и хоть ты тресни — ни взад, ни вперед. А девка из–под ее воли не смеет идти. Вот ты тут и поразмысли.
— Да, — рассеянно ответил Леон и, вынув из–за пазухи часы, взглянул на них.
— Ты что, торопишься? — спросил Дубнов.
— Да, есть у меня одно свидание.
— Успеешь! Ты вот что мне ответь: не откажешь другу помочь? Нет? Ну, так выкраду я Танюшу, и повенчаемся мы с нею, а там Ропчиха поди лови! Ау, брат, не поймаешь.
— Я–то зачем тебе нужен?
— А как же? Такое дело тонко сварганить нужно — один я не справлюсь.
— Хорошо, назначай день. А когда же мы мой кинжал вызволять станем?
— Да хоть завтра пойдем! Ты был у ведьмы еще раз?
— Был, — смущенно и нехотя ответил Джавахов.
— Что, небось ничего колдунья не сказала? — насмешливо произнес Дубнов. — Только ефимки выманила?
— Нет, сказала. Место точно указала. Только я хочу еще раз сам наведаться к Черкасскому. Может, и сам он отдаст…
— Известно, попытайся. Он теперь — жених: может, и раскиснет от такой великой радости. Что с тобою? Эк тебя перекосило! — спросил стрелец, с изумлением глядя на князя Леона, который вдруг побледнел и схватился за простенький кинжал, висевший у него сбоку. — Или что попритчилось? Кинжал все забыть не можешь?
— Да… и кинжал, и все, — глухо произнес Леон, и его глаза загорелись дикой ненавистью. — Нам с князем еще встретиться надобно, да уже не на живот, а на смерть.
— Ишь, ты! С виду ты — будто дитя малое, а сколько в тебе этой самой свирепости… поди, ночью повстречайся тебе князь в темном переулочке, пырнешь ты ему в бок?
— Если от честного поединка откажется, пырну, — сквозь зубы ответил грузин убежденно.
— То–то и есть! А тогда, помнишь, артачился: из закоулка–де не трону, не по чести это!
— Тогда я мало знал ваши нравы и обычаи, думал, вы все — честные воины, а у вас вон какие князья да бояре… Ты не сердись, друг, — кладя свою руку на плечо стрельца, ласково проговорил молодой грузин. — У каждого народа свои обычаи, но таких кровавых обычаев, как у вас, мы не знаем. Таких царей, как ваш Иоанн Грозный, у нас никогда не было; таких смут, как у вас были, мы не запомним. Мы народ мирный, тихий! Если у нас что и скверное совершается, то это дело пришлых в нашу страну людей. Каждый хочет нас поработить, каждый думает властвовать у нас…
— Больно уж вы горделивы! — неопределенно пробормотал Дубнов.
— Все, что у нас еще осталось, это гордость, — подымая голову, с горечью произнес Леон.
— Поди, у вас убийств не случается? — ухмыляясь, спросил Дубнов, подливая себе и товарищу мальвазии.
— Случается, и очень даже часто, но для этого есть открытый бой, — ответил Леон и, залпом опорожнив свой стакан, встал. — Прости, мне пора.
— Когда же начнем действовать? — протягивая товарищу руку, спросил Дубнов.
— Ты когда хочешь, а я… я извещу тебя. Сегодня решится, как действовать. Прощай пока!
Леон кивнул головой, поправил на ней папаху и, выйдя из палисадничка, поспешно зашагал по немощеной улице по направлению к Кремлю.
Дубнов, оставшись один, докончил бутылку, расплатился с кумой Ропчихой и, тихо посвистывая, повернул за угол питейного дома, где, пройдя несколько шагов, остановился у плетня, продолжая насвистывать какую–то песенку.
Сумерки уже давно перешли в душистый вечер; на небе замигали звездочки; соловьи заливались звонче, и из ближней рощи доносились сюда все нежнее их чудные трели.
Молодой стрелец невольно залюбовался этим прекрасным весенним вечером и не заметил, как между темной зеленью липы и кустов сирени мелькнуло что–то светлое. Через минуту его шею обвили две обнаженные руки, и легкая кисея защекотала его щеки.
— Милая моя, желанная! — страстно обняв гибкий стан Девушки, зашептал Дубнов, стараясь разглядеть черты ее лица, но в темноте ночи сверкали только, как звезды, ее большие, черные глаза да белело продолговатое и тонкое ее личико. — Что так долго не шла, люба моя? — сажая девушку на дерновую скамью, нежно спросил он.
— Тетки не пускали. Сейчас вернулася тетка Марфа и куда–то заторопилась вдруг идти; ну, обо мне и забыли; а я шасть сюда. Ах, свет мой, когда уйду я из дома этого! — с тоской произнесла девушка. — Тетка Марфа как завидела тебя, так и начала тебя поносить! Ни одной косточки твоей не оставила в покое! А черномазого того, что с тобой был, ну мне выхваливать: и такой–то он, и сякой…
— Ишь, старая ведьма, губа–то у нее не дура! — сердито произнес Дубнов. — За князя задумала тебя просватать! Да не жирно ли будет? Поди, за него и любой боярин дочку свою высватает…
— А чем я хуже иной какой боярышни?
— Полно, Танюша, вздор молоть! Нешто за меня пойдет княжна какая? Всяк сверчок знай свой шесток, а ежели я тебе кажусь незнатен, то ты вольна над собой, никто тебя не приневолит.