«Прислана твоя, великого государя, грамота, написано, чтоб мне впредь Стародубским не писаться. До твоего указа я писаться не стану, а прежде писался я для того — тебе, великому государю, известно — князишки мы Стародубские, а предки мои, и отец мой, и дядя, писалися Стародубские–Ромодановские, да дядя мой, князь Иван Петрович, как в Астрахани за вас, великих государей, пострадал от вора Лже–Августа, по вашей государской милости написан в книгу и, страдания его объявляя на Сборное воскресенье, поминают Стародубским–Ромодановским. Умилосердись, не вели у меня старой нашей честишки отнять!»
— Умилосердись, государь, вели ему зваться по–старому! — попросил и Милославский, получивший, вероятно, изрядную мзду за свое ходатайство.
Алексей Михайлович улыбнулся и не велел «честишки отнимать» у воеводы князя Ромодановского.
— Ах, беда, беда мне с ними! — вздохнув, проговорил царь и двинулся во внутренние покои.
За ним последовали Ртищев, Милославский и еще несколько самых приближенных и приглашенных им к столу бояр. Остальные гурьбой, судача и завистливо посматривая на счастливцев, шедших за царем, пошли вон из палаты. Скоро приемная опустела, и служки стали прибирать ее.
IV
ЦАРИЦЫН «ВЕРХ»
На «верху», на половине царицы, было тихо. Туда мало доносилось городского шума и еще меньше государственных волнений.
Царице Марии Ильиничне неможилось. Она рассеянно слушала песни сенных девушек и лениво посматривала на хороводы с искусными «игрищами».
Напрасно карлицы и шутихи старались вызвать на ее лицо улыбку — царица была задумчива. Ее длинные, по обычаю насурмленные, ресницы как–то трепетно вздрагивали, точно старались удержать слезу, навертывавшуюся на черные, все еще прекрасные глаза, хотя уже несколько и заплывшие жиром.
Царицу смело можно было назвать красавицей, особенно по взглядам на женскую красоту того времени. Она была среднего роста, черноглазая, с низким лбом, полным станом, крупной ногой и узкими, тонкими руками, выхоленными и белыми, как первый снег. Лицо круглое, румяное; его немного портило апатичное, чуть сонливое выражение, а также странная мода, требовавшая, чтобы женщины имели длинные уши, для чего они их нарочно немилосердно вытягивали.
— Что–то невесело царица–матушка? — ласково спросила царица «мама». — Иль недужится?
— Нет, мама, ничего! — апатично ответила царица.
— Съела бы чего, а то водочки бы испила? Чтой–то будто худеть стала, — озабоченно сказала мама, пытливо осматривая рыхлое тело царицы. — И перевалец не тот уж!
— И то лежу, словно колода, день–деньской!
— Так неужто ж бегать, как девке–чернавке? — вмешалась «верховая боярыня». — Тебя царь–государь выбрал из всех девиц, чтобы «не иссяк корень государева рода», а ты красу свою блюсти не желаешь!
— Да нешто я что говорю? — нехотя отозвалась царица. — Ну пить, так давай пить!
Для того чтобы толстеть, русские женщины того времени пили пиво и водку и валялись подолгу в постелях.
Их сонные, отупелые натуры безропотно подчинялись той унизительной роли, которую им приходилось играть в обыкновенном быту. Над девицею каждый мудрил в семье, как над домашним животным, которое составляло обузу, потому что женщина неспособна была ни прокормить себя, ни самостоятельно привлечь себе кормильца. Она считалась плохим товаром, который можно сбыть только обманом, с прибавкой «приданого», да и то этот товар часто «залеживался» и портился раньше времени. Засидевшаяся в девках не была годна для жизни, как и залежавшийся товар: она шла в монастырь, если не хотела оставаться вечной рабой, которою всякий помыкал в доме, упрекая ее в дармоедстве. Только «матерая» вдова пользовалась почетом и властью в семье, бездетная же считалась человеком «богадельным», церковным, наравне с сиротами, убогими и калеками.
Бесчадие было проклятием для женщины и совершенно законным поводом для мужчины к перемене подруги жизни. Если же рождались в семье презренные девочки — опять беда: тогда супруги молились «с великим плачем и рыданием до исступления ума», чтобы «прижити чадо мужского пола».
— Не след кручиниться, коли ежели и есть причина ко кручине! — наставительно сказала одна из верховых боярынь. — Надо думать о том, что под сердцем носишь, чтобы силен да пригож вышел.
На лице царицы мелькнуло страдание. Слова боярыни задевали ее больное место.
Вот уже более восьми лет она была женой Алексея Михайловича, у нее родились две девочки и мальчик слабенький, хиленький, а будут ли еще мальчики — один Бог ведает; в роду Милославских все девочки: вот и у сестры Анны, вышедшей за боярина Морозова, уже четыре девочки.
Царица невольно содрогнулась при мысли о том, что будет с нею, если царевич умрет и у нее не будет больше сыновей?
— Полно кручиниться, — проговорила боярыня, словно угадав ее мысли. — Ты еще молода, много подаришь деточек царю–батюшке!
Марья Ильинична задумалась, потом поманила одну из сенных девушек и послала ее за боярыней Хитрово, а другим велела сесть за рукоделья; «сенным же боярышням из дворянов» приказала себя развлекать.
Несколько боярышень в нарядных летниках с распущенными по плечам косами, с прилаженными в виде «теремов» венцами на головах, с богатыми рясами и поднизями сели возле царицы и стали наперерыв рассказывать ей о том, что слышали и видели в это время «чудесного».
Но царица не слушала их; когда все увлеклись рассказами девушек, Марья Ильинична, подперев голову рукой, глубоко задумалась.
О чем думала русская царица, какие мысли роились в голове этой еще молодой женщины, задумчиво смотревшей на голубое весеннее небо? Не припоминался ли царице такой же ясный весенний день, когда распустившаяся сирень разливала по большому тенистому саду свой сладкий аромат, малиновки страстно заливались в кустах, а жаворонки высоко–высоко летали в прозрачном синем небе? А за их полетом следили сидевшие на дерновой скамейке юноша с молодой боярышней, одетой в голубой шелковый летник и белую кисейную рубашку; у боярышни была густая, длинная коса, темным жгутом ниспадавшая гораздо ниже пояса.
— Смотри, Маша, — сказал юноша, обнимая стан девушки, — вот жаворонок взвился, чуть его видно стало…
— И ты вот скоро, как он! — печально проговорила девушка, и ее голос дрогнул. — Улетишь, и Бог весть, увидимся ли когда?
— Увидимся, Маша, увидимся беспременно, — твердо возразил юноша, — ты только, голубка моя, не измени мне!
Она зарделась; застенчивая, нежная улыбка легла на ее красивые губы.
— Где уж мне разлюбить?.. Навек сердце тебе свое девичье отдала, — тихо шепнула она, склонившись на его плечо.
Юноша страстно, горячо обнял ее и прижал к себе.
— Вот вернусь из похода и сватов зашлю, авось отец твой мне не откажет.
— Известно, не откажет! Чем ты не жених? А вот я… Небогаты мы, — вспыхнула девушка, — не пара я тебе, Во–лодюшка!.. Твоему отцу не такая невестушка, чай, нужна…
— Не дело говоришь! — строго остановил юноша. — Один я у отца… души во мне не чает старик. Да и то сказать, я уже говорил с ним, и он благословил! Видишь, Маша, не кручинься о разлуке! А долг витязя должен я исполнить.
— Что–то ноет во мне, сердце неспокойно, — грустно проговорила девушка. — Говорит мне оно, что не бывать нашему согласию и счастью. И хорошо, и радостно мне возле тебя, а уйдешь ты — все вдруг померкнет, и страшно–страшно станет мне на душе.
Девушка закрыла лицо руками, и сквозь ее тонкие розовые пальцы потекли горячие, обильные слезы.
— Не плачь, моя ласточка, не плачь, моя любушка! Отгони страхи свои! — утешал ее юноша, и все горячее, все страстнее становились его ласки…
Побледневшее лицо царицы вспыхнуло ярким румянцем при этом воспоминании, и она пугливо обвела всех взглядом.
Однако женщины были заняты работами, россказнями и пересудами, мало обращали внимания на царицу, и та снова погрузилась в свои дорогие мечты. Вот теперь послышался ей шепот сестры Анны, которая сказала ей: