Изменить стиль страницы

 — Бедный отец! — прошептала несчастная жертва любви. — Я сократила своим бегством дни его жизни, а теперь и совсем убью его, если возведу на себя этот позор. Он и не знает, что важные бумаги передала я тебе, он не подозревает, что я предательница своей родины; он поверил, что стремянный Лука обокрал его и ты жестоко наказал его за это. О, князь, отпусти меня! — взмолилась она.

 — Завтра же отправлю, если ты напишешь требуемое письмо!

 — Но это — позор, позор! Боже, разве я мало вынесла, мало искупила свой грех?.. И для чего тебе это надо?

 — Без этого я тебя не отпущу, — сурово повторил князь. — Или ты умрешь здесь, или дашь это письмо!

 — Сжалься! — ловя его колени, молила Ванда.

 — Я сказал, и так будет!

 — Ты ответишь за мою смерть! — крикнула Ванда.

 — Никто, кроме Ефрема, не знает о тебе… А он скоро замолчит! — зловеще произнес князь.

 Ванла в ужасе отшатнулась от него.

 — Убийца! — с невыразимым презрением прошептала она.

 — Да, я не стесняюсь с теми, кто становится мне на дороге.

 — Так рази же своей рукой грудь, которую ты ласкал, на которой клялся быть мне защитником! — вскрикнула Ванда, подставляя ему свою исхудалую обнаженную грудь.

 — Оставь меня! — оттолкнул ее Пронский. — Слушай! Я долго с тобою валандался и честью, и угрозами. Вот тебе мое последнее слово: через три дня чтобы было сделано по–моему; Ефрем придет к тебе с бумагой; напишешь, что я приказал, — волю получишь, сына увидишь, не напишешь — замурую тебя здесь и околевай, как собака! Прощай! И то закалякался я с тобой! — и, не взглянув на свою жертву, Пронский вышел из подземелья, плотно закрыв железную дверь, о которую с воплями билась когда–то знатная польская княжна.

XI

ТРАПЕЗА

 Когда князь закрыл за собой крышку и поставил фонарь на пол, он оглянул шкаф.

 Ефрем стоял у стены, и при слабом мерцании фонаря князь не заметил ни смертельной бледности, разлитой по лицу старика, ни ужаса, застывшего в его слезящихся полуслепых глазах.

 Ефрем многое расслышал из того, что говорил князь в подземелье, слышал он и угрозу, посланную ему князем, и затрепетал всем своим тщедушным телом. Но не за себя, как и предполагал боярин, задрожал старик; он испугался за внучку свою, сиротку, девушку шестнадцати лет, единственным защитником которой был он, дряхлый, семидесятилетний дед.

 Внучкой этой князь держал Ефрема в своих руках.

 Ничего особенного не было в молодой девушке: ни красы, ни ума; всего и было–то, что коса русая до колен да лицо румяное; зато нравом веселым, смехом беспечным всякому мила была Ефремова внучка Ариша. На нее давно стал поглядывать боярин, да хранили пока ее молитвы деда да его подслеповатые глаза.

 И вот вдруг услышал дед, что погрозил боярин. «Польская княжна» сгоряча да с обиды, должно быть, головой его выдала, и Ариша теперь за него ответ даст, за старого, жалостливого, за то, что он чужую княжну пожалел, а о своей родной внучке и не подумал.

 Знал старый ключник, что боярин не простит ему, если он все полячке расскажет, что венчались они как следует, что ее сын и в книги боярские записан будто от жены, а от какой — не помечено; многое еще Ефрем утаил от княжны, а именно что ее сын помер давно и она напрасно, из желания свидеться с ним, согласится на все; что отец проклянет ее, когда узнает про ее бегство будто бы со стремянным, а главное — не сказал ей Ефрем, что все ее приданое, и деньги, и жемчуга, которые прислал ей отец, когда узнал, что она хотя и против его воли, но честью повенчана со знатным русским боярином, князь себе оставил и из–за них хочет опозорить бедную и ни с чем отослать ее на родину. Всего этого Ефрем еще не сказал, пожалев княжну, а теперь и в том немногом, что сказал, каялся.

 Стоя над подземельем и приникнув ухом к скважине, слушал старик, и его сердце разрывалось от жалости при звуках горестных стонов и мольбы бедной пленницы. Сколько раз хотелось ему захлопнуть крышку и, выйдя из шкафа, погрести в подземелье своего жестокого боярина, чтобы тем навсегда избавить всех от его кровожадности. Но ведь вместе с князем погибла бы невинная княжна, и старый ключник колебался, отбегал от крышки и молил Создателя спасти его от злого искушения…

 Князь сумрачно пошел по светлым комнатам в большую палату; время от времени он со злорадной усмешкой посматривал на торопливо распахивавшего пред ним двери Ефрема.

 Старый слуга шел пошатываясь, ничего не видя пред собой от застилавших его глаза слез. Связка ключей тихо побрякивала у него на левом боку, и он дрожащими пальцами мог едва находить нужный ему ключ.

 — Аришку приведешь ужо вечером… в угловую! — вполголоса сказал боярин Ефрему, стоя у высоких дубовых дверей столовой, откуда шел говор многочисленных голосов.

 Старик дрогнул и на мгновенье замер в оцепенении, а затем, как мешок с костями, опустился к ногам князя.

 — Батюшка, отец родной, смилуйся! Вели лучше живым меня, старика, за провинность мою на огне спалить, вели кожу мою по кусочкам нарезать, вели язык мой бабий выжечь железом каленым, только ее, Аринушку, ослобони, оставь…

 — Пошел, старик! — оттолкнул его ногой князь. — На что мне твоя дурацкая кожа, твой глупый язык, твоя старая жизнь? Я хочу душу твою грязную отравить, сердце твое изменническое поразить болью нестерпимою…

 — Не изменял я роду твоему! Верой и правдой отцу твоему служил, на службе тебе состарился; ужели же так за веру и правду ныне бояре платят?

 — Молчи! Разве не честь тебе, хамову отродью, что на внучку твою сам князь Пронский глянул с любовью…

 — Лучше убей меня, да и ее заодно!

 — Прочь! Тебя убью, если хочешь, а рук моих твоей Аришке все же не миновать! — и, толкнув дверь, боярин вошел в столовую.

 Медленно поднялся с пола старый ключник рода Пронских, грозя сухим, костлявым кулаком вслед князю.

 — Будь ты проклят, ненасытный волк! — шептали его бледные губы, и его глаза с ненавистью были устремлены на двери; потом он поплелся в свою каморку и тут, упав на колени пред образом Спасителя, начал горячо молиться.

 А в столовой в это время шел пир горой. Князь завел беседу со всеми своими родственниками и домочадцами, которых у него было немало в дому; обыкновенно он не говорил с ними и относился к ним надменно и свысока, но теперь удивил всех, спрашивая каждого о его житье–бытье, смеясь и выпивая одну за другою чарки с вином.

 Маленький, юркий человечек, с плешивой головой и кривым глазом, с рыжеватой всклоченной бороденкой и красным толстым носом, все вертелся возле князя, стараясь смешить его и подливая ему вина. Это был домашний шут князя, Васька Кривой, не то беглый из Сибири, не то битый кнутами приказный, которого приютил Пронский. Плут, мошенник и пьяница, Васька всеми в доме князя был ненавидим, и все боялись его, потому что покровительство князя он снискивал темными путями, наушничая, сплетничая и выдавая своих товарищей.

 Он умел смешить князя, а также и спаивать его. Заметив, что князь вошел в столовую мрачнее тучи, подбоченившись и скорчив рожу, с лихой песней пошел ему навстречу, держа в руке чарку с пенистой брагой.

 — Выпей, стерва, свет увидишь! — разухабисто кричал он и зорко смотрел князю в лицо своим кривым глазом.

 Князь взял чарку и залпом осушил ее, потом сел во главе стола и потребовал обедать.

 Все принялись молча хлебать из чашек рассольник; князь ел мало, но пил много, и скоро его серые холодные глаза вспыхнули удалью и весельем, и он обратился к Ваське:

 — Васька Кривой! Расскажи, как тебя в Неметчине били за то, что девицы любили.

 — А и что ж, князинька! — завертелся Васька подле князя. — И любили, крепко любили.

 — С кривым–то глазом? — спросил кто–то.

 — Я в те поры при всех глазах был, — хорохорился Васька.

 — А окривел–то с чего?

 — Глаза–то, поди, на девок проглядел?