потом она вдруг повернулась к нему спиной сама, впервые сама выскользнув, и стремясь к беспрерывному и немедленному продолжению; когда она сделала этот поворот, ничего не вышло, но она попыталась оказаться к нему спиной, пыталась стать на колени, приподняв нижнюю часть спины, и чем больше она чувствовала собственное рабство, тем стремительнее было желание к продолжению, потому что зналось и чувствовалось, что наградой за рабство, ощущаемое ею всегда, было жгучее, растекающееся по всему телу и сладостное собственное уничтожение; это ее движение для него было сначала радостным открытием и доказательством того, что все прошлое было отброшено и уничтожилось, то, к чему он прежде робко стремился, сейчас искалось ею; он увидел мертвенно закрытый ее правый глаз, голова бессильно-бессознательно лежала, упираясь в постель, лицо будто стало плоским, растекшимся по простыне слоем, а тело пыталось приподняться, будто кто-то подтягивал, будто кем-то подтягивалось оно вверх трудной вытяжкой, выворачивая ее холмик наружу, к потолку, сама же она изгибала спину, прижимая голову и лицо к простынной поверхности жесткой, подушечной чехословацкой софы; но внезапно с сознанием собственного совершенства, в нем вдруг возникло чувство, не мысль, а растущее чувство, что то, что с трудом вытягивалось явно выраженным желанием, до чего-то все-таки не доходило, не завершалось, недоставало какой-то иной прошлой свободы в них, что было прежде: другой свободы и другого желания; и она лежала, будто со свернутой на бок головой на простыне, будто убитая кем-то перелетная птица: тело было в движении, в непрерывном полете, в стремлении, но и в самом полете была уже инерция, было движение чужой для него силы, заданной не им; это ощущение сначала возникло, может быть, только в ногах, но потом оно медленно распространялось в нем (но такой вывернутой была все еще только голова, тело же все еще подтягивалось, устраивалось, все еще подбирало колени, поупруже стремясь средней своей частью вверх, к недостижимому, пока бедра не стали вертикально, а голова еще больше скрутилась на сторону), Регистратор мгновенно, сначала наполнился ощущением счастья, движение ее тела сначала было едва заметным, потом все более определенно-явственным, он принимал это как приближение к их общему прошлому, но здесь же, разрасталось ощущение чужой силы, бедный регистратор уже чувствовал в этом ее движении свою собственную будущую гибель, ощущение это вспухало бугорком, а прошлое их вырастало перетекающей вдали гладью речного нутра и водной плоти, от него потянуло сперва утренней свежестью реки, трав и леса, хотя плоть эта освещалась исчезающим медным солнцем, и потому медленно, но и заметно на взгляд, покрывалась чешуйчатыми слитками гладко-переливающейся меди, с каждым мгновеньем утяжеляясь, уменьшая скорость собственного перетекания и застывая, а отсветы меди темнели, и прошлое их топло в тусклом, остывающем металле земли, и чем она быстрее подтягивала, приспосабливала свои колени, выгибая остывающей уже жаждой спину, стремясь еще достигнуть недостижимого почему-то положения, еще жила эта жажда исчезающего мига, тем явственнее Регистратор чувствовал разрастающееся несоответствие, присутствие чужого человека; бугорок сознания разрастался, радость тускнела догадкой, заныло, заболело сердце, эту боль Митя чувствовал еще много месяцев после смерти матери, боль распространилась всюду, даже в ногах: все, что происходило, все это давало знать, разрежаясь в нем, что это уже был не он, не он, и она была с ним (не с ним); это был и не двойник, и не тройник его, и никакая другая жизнь, которой он жил в этом мире, на этот раз это был некто, и ни один из его двойников, которых он ощущал постоянно, где-то рядом, в ином времени, не был в эти мгновенья с ней, а был чужой для него человек! раньше было другое, прекрасное и свободное, но никогда не возникало в нем чувства отравления близостью, он вспомнил, как он бежал, задыхаясь, по лестнице, потом долго стоял у лифта, прислонившись к стене, вспомнил отблески окна, пустую банку, цветы; ее телом управляла чужая страсть, движения возникали от иного проникшего в нее стремления и иного счастья; в прошлом он стремился к этому сам, она отвергала малейшие робкие проявления, она сжимала, отбрасывала его руки, и перевернувшись на живот, кусая губы, пластом лежала на животе остаток ночи, не в силах сломать себя, а он затихал, занимал узкую полосу своего края софы, совсем сплющивался, едва прикрыв себя одеялом и терпеливо, как ни странно, чувствуя почему-то собственный грех, всю ночь лежал в полудреме, не шевелясь; много лет спустя, когда он был на скачках, пришла вдруг неожиданная, ни с чем не связанная мысль, что, когда она была с ним, она вспоминала что-то из своей жизни, возможно, что-то постыдное и гнусное; на самом деле никакого ипподрома не было, ему показалось, что он там сидит, оглядывая красивых лошадей перед гонкой; их близость разрушала в нем ощущение собственной множественности, как ни странно, но осознание того, что она была не с ним, хотя он лежал рядом, вытянувшись вдоль ее тела, ощущая ласковую нежность ее кожи, мгновенно разрушило прошлое его представление и чувство мира; сейчас он как бы соединился всеми своими жизнями в одну свою жизнь, и впервые оглядел эту одну свою жизнь глазами несчастного одинокого человека, ему еще казалось, что он помнил свои ощущения многомерности, но все это уносилось, отдаляясь мгновенно, и в следующее мгновение он уже чувствовал, что теперешняя его память была только отображением простого трехмерного мира; все было в нем, что появлялось сейчас, не было ни прошлого, ни будущего, только одно, исчезающее со всем, что в нем было, мгновенье: не было памяти, не было любви, и чем больше он устремлял это мгновенье к нулю, тем меньше в нем оставалось плоти, превращая все в пустое множество; не было, и никогда не могло быть любви, не было соприкосновения душ, исчезновений с Надей, ничего не было кругом, кроме осени, листьев, толстым слоем покрывших землю, и он недоумевал, кто он и как же он смог погрузиться в это чужое пространство, но жила в нем тайная надежда, что память его, разъединяясь с душой, все-таки удерживалась, сохранялась какой-то своей малой частью в душе, все-таки сохранялась в ней! после этого пришла вот какая догадка: что все существует в мире от высшего предопределения, кем устроено оно и откуда, он не знал, но что оно заключалось в следующем: все существует и есть от того, что сознание должно познать душу (сразу получилось определение интуиции, как результат проникновения сознания в душу), и каждое новое проникновение будет новым измерением пространства, в котором живет человек, и что таких измерений бесконечное число! и тут же он понял, что нет, не исчезло ничего в нем: снова услышал он, кто-то его звал, он вспомнил мать, теперь он знал, что это была она, она не исчезла, и вместе с нею не исчез он, у них оказался общий исток, из которого они оба были, и что было во всем, что окружало их, и это означало, что он сам жив, исток был растекающимся пространством, и оба они были в нем; и Митя снова вспомнил весну, как все вспухало весной болью, снова он увидел мать, она бежала по лесу, ей все казалось, что он появляется между деревьями, ее все влекло невидимой силой, и она чувствовала, что он был здесь, в сыром воздухе между деревьями, но не могла никак коснуться его, все искала руками, телом встречи с ним, проваливаясь в рыхлый снег, он вдруг пошел к ней навстречу, обтекая каждую часть, и застревая в ней своей тяжестью, и для нее все тягчела его плоть, стягивая ее натуго, но все же как он был далеко! он был здесь, он был, во всем он был здесь! и Митя все бежал за ней, и никак не мог догнать, он уже почти был рядом, но она снова была между деревьями, впереди, все искала его руками, потом он, наконец, догадался, что они были все в одном лесу, и ничего большего сделать было уже нельзя.

Регистратор заметил, что и его несколько кратких строк множились, каждое слово членилось, растекалось, соединялось, с другими словами, создавая многомерные комбинации, и проносились, исчезая; наконец, явственно выплыл образ его Учителя.