но ни ему, ни Мите, ни мужу, никому, ни Богу, — он был вместе с ними, и когда был отдельно от них, — никому она сейчас не изменяла: пусть и дальше растут травы, пусть будет жизнь, если только можно, она будет в траве, если это только можно! пусть и дальше она будет в траве для них, в деревьях, в цветах, если это только можно! если ничего больше нельзя, если не в траве, то пусть она станет речной водой, самой маленькой единственной травинкой, чтобы слышать, ловить их голос, дышать с ними одним небом, но только, чтобы быть с ними! чтобы быть вокруг них, чтобы можно было когда-нибудь их коснуться, чтобы хотя бы одной каплей дождя, одной частичкой ветра, одной травинкой, чтобы их коснуться и им бы стало, им бы стало от этого легче, пусть даже они не будут знать кто, не будут знать, что это она, что она стала каплей дождя, но когда им станет от этого легче, от теплого дождя, от свежего ветра, от травинки, когда они будут плавать по реке, где она только одной каплей, когда им будет хорошо, тогда она будет счастлива, если это только можно, господи! хотя бы одной каплей пролиться к ним!

И Митя позже, после похорон думал, если нам хорошо, если теплый дождь, если растут травы; травы — это они, когда нам легко, когда мы счастливы, это все для нас, это она, это они все так сделали для нас, что мы счастливы; это передается, это входит во все кругом, что в земле, в небе, в траве, в воздухе, в дожде, во всем, что вокруг нас, что мы едим, чем дышим, и когда мы утром встаем, это оттого, что нас кто-то любит, это все от теперешней и прошлой ее любви, это она, во всем.

Прорвался, наконец, к Лиле. Она предлагала такой вариант: переписать разрешение, но разрешения-то у нее не было, нашла, что оно на имя дяди из Винницы, приехать со всеми справками, с ее свидетельством о рождении, ведь она же дочь! и сказать, что она дает разрешение, положить маму в могилу отца, она его дает! причем тут дядя, который умер десять лет назад?! Митя уже узнавал. Требовалось разрешение владельца могилы. Твердо. Никаких дочерей, ни сестер, только владелец, хоть черт. Если владелец разрешит, можно класть. Новых захоронений на кладбище не делают, решение Моссовета, хоть кол на голове теши, решение депутатов не сдвинуть, только Хованское, правда, шепнул кто-то, откуда-то сбоку, когда он вместе с заведующим осматривал могилу Фриды, дочери тетки из Винницы, той самой с пирогом, так вот, кто-то сбоку слышал их разговор, отвел Митю в сторону, невзрачный тип, шепнул, что за шестьсот можно купить место, сами депутаты, мол, и продают, и исчез, будто и не было его, добавил только, что ни он его не знает, ни Митя его, чтобы не знал, просто хочет он ему помочь, видит парень вроде ничего. Митя не успел даже оглянуться, тип исчез. Митя вместо денег всюду тряс корреспондентским удостоверением.

Фрида приехала из Винницы на каникулы, она была двоюродной сестрой, но старше, со стороны матери. Там же, в Виннице, жил в прошлом его дядя, брат мамы. До войны жила еще тетя Вера, немцы ее расстреляли, расстреляли дочь, она была сестрой матери, сестра Павла. Павел ушел на фронт в сорок первом, прошел всю войну и уцелел (он был как раз из счастливцев, оставшихся в живых), если не считать двух ранений, в ногу и в шею, умер в шестидесятом году. Две дочки, Фрида и Валя, остались, с ними их мать, тетя Соня, которая и варила в меду печенье к свадьбе. Сестра все связывалась по телеграфу с Валей, а та бегала к матери, спрашивала, можно ли положить в могилу к Фриде. Фрида погибла, попала под трамвай в Лефортово, прошло уже двадцать три года. Можно было класть, разъяснил заведующий, если пройдет не меньше пятнадцати лет, а двадцать три, что ж, вполне можно. Митя помнил, приезжал дядя Павел, тетя Соня, похороны устраивал его отец, дал большую часть денег, тогда он и заметил на шее у Павла рубцы, вытаскивали пулю. Митя договорился, что ограду они на метр сдвинут в сторону дорожки, между могилами, чтобы не подрывать памятник, в этом только и помогло удостоверение. Заведующий, Митрофан Андреевич, плотно-загорелый, простого, даже деревенского вида, сказал только, чтобы добивались поскорее разрешения из Винницы, не мешкая. Чтоб подтвердил почтамт, что дядя умер, и по телеграмме, тогда он и разрешит. А так Моссовет не позволяет, а сейчас все кладбища закрытые, что у вас здесь отец лежит, никого это не печет, a так, конечно, муж с женой вместе жили, вместе и лежать должны, хотя бы на одном кладбище, все правильно, добиваться надо телеграммы, вот что. Только разрешение владельца могилы, никто другой. А ограду можно и подвинуть. Митя сразу же позвонил сестре, чтобы вызвала на разговор Винницу, чтобы Валя прислала нужную телеграмму. Сестра теперь ждала разговора, а он поехал с Андреем на Хованское, по дороге свернул-таки на другое кладбище, где устраивали Мите памятник для отца, может, найдет нужного человека, поможет с местом. Тот сразу узнал Митю, сказал, что невпротык, у них обэхээс сидит уже месяц, какого-то туза случайно обидели, теперь на них отыгрываются. Митя уплатил за памятник сверху, пятьсот рублей, но сейчас был бы счастлив, если б тот снова помог ему. Андрей снова разворачивал машину, теперь уже точно ехали на Хованское, через Минское шоссе, а лучше бы через Ленинский, остановились у поста ГАИ, расспрашивали дорогу, никто ничего не знал, через Ленинский проспект к кладбищу было бы сподручней, а где Киевское шоссе искать, на карте ничего нет, поехали обратно.

В четверг у матери снова случился приступ, природа приступа была неясна, но сестра уже приспособилась к ним: ставила горчичник на сердце и грелку под лопатку. Но странно было вот что: боли появлялись, как только мать вставала, пока она лежала, было еще сносно. После появления болей мгновенно подскакивало давление, накатывала дурнота. Приезжала скорая, вводила магнезию, на следующий день давление резко падало вниз, мать лежала ослабленная, страдающая теперь от понижения его. Но через пару дней давление вновь подскакивало до двухсот сорока.

Митю впервые пронзила страшная мысль, что так, в один прекрасный день, все кончится, а он будет все носиться по своим делам, там где-нибудь по дороге его это и застанет, а когда он появится, все уже будет кончено, только трезвые стойкие врачи будут всех успокаивать; а сейчас только матери одной было плохо, спадало и возрастало давление, сестра утром ставила ей на всякий случай горчичник и убегала в свою дурацкую школу; на зятя рассчитывать нечего было, у того были лекции в обществе знание, которые хотя бы червонец за вечер, а приносили, и он их аккуратно складывал на книжку; утром же Александр делал йогу, потом читал минут пятнадцать газету, потом аутотренинг, шептал, заучивал тексты, так все было заведено и поставлено, что у сестры даже мысли не возникало попросить Сашу что-либо сделать, все, что могла, она делала сама: уборка, стирка, правда, что было на Сашиных плечах, так это картошка, Митя только плевался, когда видел, как это все ритуально обставлялось: Александр брал рюкзак, одевал кеды, нагибаться ему было не очень сподручно из-за большого живота, правда, из-за многолетней гимнастики, живот неуклонно уменьшался, но даже это не нравилось Мите: педантизм зятя только все более отвращал. Так вот, завязывая кеды, Саша нагибался не прямо, а несколько сбоку, чтобы обойти сбоку живот. После этого одевал рюкзак, а рюкзак-то подавала Надя, причем было это так: Александр читал газеты, потом решительно откладывал их в сторону, решительно вставал, подпрыгивал легонечко на носках и шел к холодильнику. Там выпивал кружку молока или съедал холодную котлету с куском хлеба, все это по дороге оставлялось, хлеб, там, где он его резал, вытащенное масло, миска с котлетами, кастрюля с молоком, когда мать ходила, все это она за ним подбирала, обратно устанавливала в холодильник, вздыхая. Мите она говорила: он Надин муж, ничего не поделаешь, муж один на всю жизнь; вспоминала, как ее мама говорила: где села, там и околела, и смеялась. У матери все так кончалось, все она прощала, входила во всякие положения, все умиротворяла, Мите она все представляла, будто бы все хорошо, про Александра, что тот молодец, как воскресенье, он берет рюкзак и за картошкой, мужчина есть мужчина, женщин посторонних у него нет, пьяным не валяется, преподает в техникуме, потом лекции. Лекции для матери были чем-то высшим, и, возможно, из-за этих самых лекций, она ничего не замечала. Митя и раньше видел, что ко всякой учености было у нее почти божественное почтение, втайне она жалела Митю. Александр занимался философией, защитил кандидатскую диссертацию, у Мити так ничего и не вышло, то в одном институте, то в другом, пока не бросил все начисто, это тоже ее коробило, почему же столько лет учился и все зря, все бросил, ушел работать в га-зету, появилась новая мечта: журналистика; мать думала, что Митя завидует Саше, оттого и не любит, а самой было горько; как назло подвернулся старый приятель, который тоже все бросил, сейчас работал редактором в издательстве, приходил на работу к двенадцати часам. Коробило и саднило вот что. То, что с потом доставалось, учеба, а учился Митя хорошо, и сейчас становилось сладостно, берегла бумажку от декана, Серафимы Сергеевны, где написано было, что спасибо ей за Митю, каким она его вырастила, а потом еще работа, где тоже все шло хорошо, вдруг все легко было выброшено, будто часть и ее собственной жизни, и часть Митиной, и они, не найдя еще нового пристанища, теперь скитаются. Мите ни слова, чтобы чем-нибудь не повредить, ни ухудшить ему. И Митя это видел, а доказать ничего не мог, и в газете все складывалось не так, как надеялся, все подменялось чем-то другим, а не тем, что он ожидал, его новая дорога, начатая в тридцать лет, шла куда-то не туда, а он понимал, что и торопиться сейчас уже поздно, но ни о какой новой перемене жизни он уже не думал, через закрутку, через суету просачивался он вместе со временем через сито, которое сам же держал в своих руках.