Мать ему говорила, она тогда спала, потом лежала с открытыми глазами, полуприкрыв их веками (вспомнила, как в детстве лежала с открытыми глазами, но из-за длинных ресниц, отец думал, что она спит, а она все видела, как он целовал мать, господи, как это было давно, все-таки она жила долго, если сейчас на память пришло это, мелькнуло: она вся в иголках, а деревня вся, как на ладони, речка; все мелькнуло одной мыслью, одним прошлым зрением (то ее платье!), и тут появился перед ней Рябинин, который так на нее смотрел, как Митя, будто они были один на один, Рябинин с Митей), она рассказала это Мите, что все виделось ей, что они оба в этом лице, один в одном, он вынимал из портфеля яблоки, господи, ну зачем же так много, куда же? Кто ж это был, Рябинин, или Митя? Позже она рассказывала Мите: подходил Рябинин и долго смотрел, как ты, такими же глазами.

Мать рожала четверых детей, двое умерли (это было до войны, еще до Мити), часто задумывалась и говорила: были бы у вас сейчас старшие братья, очень ей хотелось видеть теперь двух несуществующих братьев Мити (может быть, одним из них и был Рябинин, в этот миг они должны были появиться оба, думала она, ей всегда казалось, что рядом с Митей был кто-то еще, и так было всегда, когда он говорил, она внимательно слушала, и ей все казалось, она оглядывалась, голос Мити был не один, что-то ей всегда мешало, и когда он шел, все в ее душе наполнялось такой необъяснимой тревогой, и она думала, только бы он пришел, только бы жил! только бы с ним ничего не случилось — значит, это был тот самый миг, думал Митя, теперь он вдруг понял, что все это ожидалось им давно, все было вложено издавна, длительно проникало и укреплялось в нем, но не было ключевого мгновенья, которое все бы открывало, и вот тревожно чувствовалось, что оно наставало; значит, это был тот самый миг, думал он, он оглянулся, смотрел, когда появится его второй брат, тоже с бородой (действительно, сейчас, ожидая Андрея, он вспомнил, появился еще один, с черной бородой, тоже прошел насквозь проходом через все палаты, источая тайное отталкивание от всего), и одновременно Митя вспомнил из детства, все поры памяти теперь раскрывались широко, возникало сразу все вместе, вся их жизнь, и, не умещаясь в нем, переливалась вокруг, но ясно представилось, вспомнилось, соседка кому-то рассказывала на кухне (Зинка!), что ребенок, которого выбросила мать, был почти готовый, только маленький черноголовый человечек (аборты были запрещены), мать пошла ночью в туалет, соседка ей помогала, и когда они его вытащили, он был как живой, полностью оформившийся человечек, только маленький, и они не знали, что с ним надо было теперь делать; когда Митя приходил, она еще долго чувствовала, что с ним кто-то как бы был рядом — в ту ночь, когда все происходило, бы он, Митя зашел к нему в кабинет, по цветному телевизору показывали цирк, все было окрашено сплошным малиновым цветом, едва пробивались темноболотный и синий цвет: не работал какой-то транзистор. Чернобородый был из породы жестких хирургов, такой скажет, что у вас рак, глядит прямо в глаза, а потом займется разбором шахматной партии.

После двух братьев у матери родилась крепкая, красивая сразу, с рождения, сестра, Надя, а потом он, Митя. Первый мальчик у матери умер, прожив несколько недель, от воспаления легких, Митя уцелел чудом, да не чудом, а вытащила мать, выхаживала отдельно каждую его частичку, укутывала, обмазывала маслом, сутками не спала, и мужа, и сестру Мити отселила за ширму, в маленькой комнатке не разбежишься, пять раз на дню в его закутке мыла полы и никого к нему не впускала на всякий случай, чтоб не сглазили; a с ней вдвоем Митя рос, будто чувствовал все и помогал ей, за ней поворачивался, ловил ее взгляд и без конца смеялся, один на один с ней; отец Мити, Илья, тогда он был молод, всего тридцать каких-нибудь лет! все пытался проникнуть за ширму, когда слышал его счастливый смех, но мать не впускала, сначала он думал, что это игра, пройдет, но когда увидел однажды ее лицо, будто натолкнулся на что-то, понял, что ни до чего он сейчас не дотянется и не достанет: в ней не было сейчас ни Мити, ни самой себя, никакого страдания, ни прошлой жизни, любви, но что-то было, до чего ни дотянуться, ни почувствовать не было ему дано — что-то вдруг сверкнуло: господи! да это уже он где-то видел или видел сейчас, но вперед, это уже видел было, было, он чувствовал то же, только все было так же, а потом

белый-белый свет — а мать загадала: не мог он умереть один на один с ней, и врачам показала только в шесть месяцев, те только развели руками, а она счастливая, унесла Митю домой еще на полгода не показывать никому, а потом верила, смотрите сколько хотите, ничего уже не сможет повредить!

по скольку раз за этот год молила по ночам: если это ему положено судьбой, пусть будет лучше мне! если ему болеть, лучше мне, за каждую его частичку, пусть лучше будет мне: страдание, болезнь, что хочешь, господи, все боялась, что Митя умрет, и, не в один, а в десять крат, пусть будет, но только, чтобы он остался, был! а утром, когда Митя просыпался, благодарила тайком, беззвучно, почему-то не хотелось, чтобы он слышал: ему предназначалось другое, дневное счастье; а внутри проносилось: в десять крат! — и что-то неслось в ней праздничной разряженной тройкой, и снег, вылетая из-под саней, уносился и оставался в пространстве, не опускаясь больше никогда — в десять крат, да если и больше, все была готова принять, и в эти же мгновенья мелькала прошлым зрением вся ее жизнь, речка, и все-все растворялось невидимо друг в друге, и оставалось только одно: только бы его сохранить!

И сейчас тоже, лежа между инфарктами, они расширялись, росли, говорила, когда спадал приступ, глядя на Рябинина, когда они хлопотали, уничтожая мерцательное дыхание, радостно думала: ведь это за них, за них, ведь я же сама всю жизнь просила, чтобы это было, чтобы было, в этом все вместе теперь соединялось для нее, и инфаркт шел не одним разрывом, а многими очагами, по той ее мерке в десять крат, которую она назначила сама, и иногда она думала, изредка мелькало, что это исполнение ее собственной воли (но не чувствовалось, а сразу же исчезало), но если бы сейчас ее бы спросили, готова ли она за них, за Митю, в десять и больше крат принять, что положено было им, за всю их жизнь, за все бы их несчастья, то она бы с благодарностью к богу приняла бы, и радостно, светло, умерла бы; она думала так: что все то, что болезнь в них накапливалась частями, теперь переливалась к ней, и этим самых частей в Мите и в Наде, теперь разом переливалось в ее сердце и тело, и если это так (сомнение уже почти полностью уничтожилось, что это было так, хотя всю жизнь жило сомнение, подтачивало, что это может быть и не так: сколько она ни проси, ни моли Бога, что-то поворачивало жизнь иначе; но когда сбывались ее желания (вдруг сбывалось! когда все было уже утеряно, вдруг происходило!) думала она, что что-то все же есть; когда вытащила Митю, когда вернулся с войны Илья, а ведь была похоронка! но она-то и минуты не верила, что Ильи больше нет, нигде не было (нигде!) и каждый день, каждый день, как всегда в трудную минуту, все молила, и тут же верила этому, что сбудется, а верила этому вот от чего: чтобы сбылось, требовалось вот что: чтобы ко всему быть готовой самой ко всему, все-все отдать, всю себя, тогда вот только и сбывалось, вот когда сбывалось! и она все повторяла: в десять крат, если нужно, господи, пусть лучше будет мне, чем мужу, чем Мите, чем Наде, мне, мне (в десять крат), и теперь от этого было светло, приступ исчезал, смотрел восхищенно на нее Рябинин, первый ее сын, брат Мити, кто-то еще продолжал ее жизнь, а она испытывала невиданное счастье, целовала руки Мите, сжимала его пальцы, все сейчас соединялось в ней вместе, все прибывало к ней отовсюду, и виделось ей, что стоят в белом зале люди и все передают и передают что-то ей отовсюду, и она чувствовала, как все шло, как тепло шло к ней через шею и плечи (тут она вспомнила, что это уже было, очень давно с Ильей, все шло к ней, это уже было! и никогда прежде все не соединялось так вместе, как сейчас), но если все это было так, то почему же не уйти было? (если все было и вновь все возвращалось, и благодарила Бога, что столько лет он ей давал все, было это ее счастье, вот эта вся ее жизнь, которой она жила и была ее счастьем, ну а теперь, чтобы были они, кто-то уже начертал ей все;), и все же, вот сейчас, как хотелось пожить с ними! сейчас, когда подходил срок принятия всего, когда она все видела и понимала, как хотелось пожить с ними! но готова была принять все, и за чернобородого она бы приняла все, если бы он только был, если бы он не исчезал, может быть, это действительно был он, если бы он только был с ней! как Митя, как Рябинин, но и сейчас мелькнуло, было от этого горько, что тогда еще, тогда, душа ее не была готова, душа ее не была, не была ко всему готова, поэтому он и не мог быть с ней, оттого что тогда, когда она его рожала и убивала, она не была готова, сейчас в ней был кто-то, свободный от страха, от боли и от страданий, легкий, она знала, такое с ней было, может быть, только несколько раз в жизни, все в ней легко перемещалось, все было необъятно распространено в ней) — и был грех, думала она, она пыталась лучше, она думала, что будет даже лучше, если он умрет, для всех его не будет, для всех, в этом и был грех, что пыталась лучше, и оттого (что подумала так!), так все и случилось, вот теперь понимала: люди умирают от того, люди от этого и умирают, нужно только, чтобы самый любимый человек, чтобы он — что же было нужно? что же? и здесь возникшая ясность пропала (все это ей и открылось сейчас, и так ей открывалось все одно за одним, все порознь, и сразу вместе, знание-незнание и распространялось необъятно во все предметы, окружавшие ее, сначала все стягивалось (что же было нужно?), она превращалась во все более плотный объем, все стягивалось в точку, объем этот бесконечно уменьшался, все сжималось, все стягивалось в одну точку, и она вспомнила, как рожалась сама, кто-то! ее вытягивал, а она все стремилась уйти, остаться там, где была, все это продолжалось долго, и она стягивалась, утяжеляясь, и все стремилась остаться там, что-то было, что тянуло ее обратно, но прошлая память ее уже исчезала, потому что ее вытягивали, ее сдавливали и тянули изо всех сил, и когда уже не было сил, она чувствовала, что скоро все исчезнет, из последних сил, она стремилась остаться там и сейчас, она знала, что-то было в ней оттуда, что-то осталось), и она тайно радовалась и чувствовала себя свободной от страха, от боли страданий, все в ней умножалось многократно, входило в нее, был белый зал, все шло к ней, что-то в ней оставалось, и всю новую жизнь было с ней вместе, было!) платье, река, покупщик!), вот сейчас она это чувствовала, и от этого она слегка распространялась и входила во все предметы, и как бы ее не сдавливали, теперь она продолжала распространяться и жить), но она думала еще вот что, теперь отбросив уже все-все: почему же они не понимают? не понимают, что ей быть с Митей, быть с ними, со всеми, со всеми! высшее счастье, если они хотят ее спасти, это было высшим счастьем (но отчего же? что же нужно было), высшим для нее счастьем, но все куда-то неслось, наваливалось на нее, — Рябинин и чернобородый хлопотали вокруг, Мити не было — и чернобородый был сейчас вокруг во всем, когда он появлялся, ей всегда было плохо, всегда не светло (тут она знала, что изменяла чему-то, но это чувство шло не от Бога, шло из другой ее части, она чувствовала, что было у нее, есть от Бога, тайное место, но это шло из другой ее части — сейчас шло не от Бога; она чувствовала, что было у нее, есть высшее право, теперь, вместе со светлым чувством приходило и это, ей было плохо с ним и отчего же, почему же, она должна была таиться, было плохо и — было высшее право, все сказать, как есть, теперь, вместе со светлым чувством приходило и это: что, может быть, все как было, как и должно было быть, так должно было быть для всех, для Мити, будь тот, не было бы Мити, чтобы был он, и для нее самой, чтобы была она, для всех, так должно было быть), но ни ему, ни Мите, ни мужу, никому, она сейчас не изменяла: пусть растут травы! пусть все будет, как было, когда была она, пусть она будет в траве травой, пусть и дальше она будет в траве для них, в деревьях, в цветах, если это только можно! если ничего больше нельзя, если не в траве;