Изменить стиль страницы

...Курск, родная деревня — всего-то пять дней назад, друг его Федя и его — с быстрыми черными «азиатскими» глазами — городская девушка Надя. Федя учится в Курске, в электромеханическом техникуме, живут они с Надей на одной улице, дружат — и вот Федя пригласил ее, Надю, к себе в деревню. Хорошо это у них, все и легко и просто — и он так по-хорошему завидует своему другу: ведь сам он никогда не осмелился бы пригласить и привезти Ее к своим — к своему отцу и мачехе, к себе домой. (И хотел бы, чтоб такое могло случиться и у него, но — не решился бы он на это, не получилось бы. У них в семье этого не получилось бы...)

Так вот. Сначала, еще в Курске, они вчетвером — Федя, Надя, двоюродная сестра Феди Любочка и он — сходили в фотографию, сфотографировались на память перед отъездом на целину, а потом, вечерним поездом, приехали все в деревню. Ах, как завидовал он своему другу там, в деревне, не знает этого Федя, и как завидует он ему и теперь, этим вот вечером, сидя в теплом и прокуренном директорском газике под ночным дождем в черной степи. Такая подруга у его друга Феди, такая подруга!.. И всего-то пять дней назад, всего пять дней назад! Танцы на улице под патефон, у них — у амбара Максима, и его (признавайся!) очарование подругой своего друга. И он не хотел бы скрывать этого очарования от них обоих и в то же время (признавайся, признавайся!) от Феди старался скрывать. На следующий день он уезжает сюда, вот в эту кустанайскую степь, Федя с Надей и другие ребята и девчонки провожают его, и вот, когда уже все простились, он задерживается с Надей, и долго, минут десять или пятнадцать, они стоят и говорят, одни на дороге посреди поля, а Федя с остальными, они отошли уже далеко, остановились и ждут, стоят и ждут, когда же они там наговорятся.

Друг — самый лучший его друг, самый понимающий, он, конечно, не ревновал к нему там, стоял и, должно быть, шутил. Но, наверное, и недоумевал он, друг его Федя, о чем же могут они, знакомые только со вчерашнего дня, так вот долго стоять и говорить, говорить...

А он? Он стоит разговаривает с Надей и откровенно завидует своему другу, завидует им обоим, что они, и Федя и Надя, остаются тут, дома, среди этих вот — сейчас особенно таких кровных ему — курских полей и лесов, а он — один как есть, — уезжает отсюда, уезжает куда-то на далекую целину... и кто знает, кто знает, когда ему еще придется вернуться сюда и когда он опять увидит всех их: и его, лучшего своего друга, может даже единственного своего настоящего друга, и его подругу, такую вот славную, озорную, с «восточным» овалом лица и «восточными» черными глазами — Надю... И когда в «Сталинском» в числе других вариантов приходил им на ум и вариант катить назад к своим курским соловьям, грезилась ему, как самая желанная и близкая, и его встреча и с Федей и с Надей...

Хотя, конечно же, он понимал, что его очарование подругой своего друга — всего лишь кратковременная вспышка, и этому не должно и не нужно никакого продолжения. А уж о бегстве с целины... то вряд ли он сумел бы посмотреть своему другу прямо в глаза! Никогда не сумел бы он объяснить своему праведному и во всем правильному другу Феде, что это был бы самый лучший выход — удрать. Да и Федя, — он-то, Максим, знал своего друга, — хотя прямо и не упрекнул бы его, пощадил бы, но в глубине души не одобрил бы и никогда бы его не оправдал.

...А еще у них — у Феди и Нади — было свое «дурашкинское» словечко — «чжик-у», невинное и веселое. Оно, наверное, совсем недавно попало им на язык, в какой-то хороший для обоих момент, обрело для них некий тайный смысл, впрочем вполне очевидный для всех, — оба переживали пору первой влюбленности друг в друга, и они одинаково оба злоупотребляли этим словечком, его звучанием, произносили его на разные лады по делу и не по делу, но у них-то получалось, что всегда по делу, так как они выражали одним этим словом многое-многое такое, чего, наверное, не осмелились бы или просто не сумели бы выразить другими словами: о чем-то речь, или просто игровой момент, или какая особая минута — и их взгляды друг на друга (более ровный, сдержанный — у Феди и быстрый, мгновенный, вызывающий — у Нади) и — это вот странное, ничего не значащее для других, но только не для них! — это вот «чжик-у»... Короче, это было  и х  слово, и попытка всех «третьих» и прочих включиться в их игру просто была б неуместной...

Дождь мелко сыпал по мокрому брезенту, свет фар высвечивал его толщу в черноте ночи, не поспевая работали «дворники», запахи бензина уступали место свежести. Он все это видел и ощущал, бессознательно отмечал, зачем-то запоминал... а сам был одновременно и тут, в машине, и днем назад в «Сталинском», и в Кустанае — доказывал свою правоту товарищу из областного управления совхозов, и дома на родине, в Курске — сначала в фотографии, а потом дома в деревне, у их соснового амбара на зеленой майской траве, и он много танцевал с Надей, а потом, вечером, они все вместе долго сидели на Федином выгоне над горой... — как хорошо и как совсем недавно, всего пять дней назад, это было!..

Ну а потом что ж: Курск, его последний, нежданный для нее визит к Лиде (его  п е р в о й  Лиде, милой студенточке педагогического училища, он познакомился с ней прошлым летом, в ее деревне, где он был на летней практике, — об этом, он надеется, у него еще будет рассказ впереди; вообще же ему просто везло на твое имя...), вокзал, вторая платформа, свои ребята — весь мужской выпуск училища, оркестр — и лица, лица, сотни незнакомых лиц с платформ и соседних поездов: всем было и любопытно и интересно посмотреть на отъезжающих на целину...

Да, что ни вспомни из прошлого, что ни возьми из нынешнего, сиюсекундного — все было как очередная и обязательно нужная страница все той же одной, одной нескончаемой книги...

Книги, которой, он это чувствовал с грустью, ему самому, конечно, никогда не суметь написать...

В совхоз приехали, дождь еще шел. Остановились у конторы. Было темно, огни усадьбы светились поодиночке, не разгоняя тьмы.

Директор сам привел их к длинному одноэтажному общежитию из серых шлакоблоков, сам проводил подлинному коридору в одну из комнат. «Этих молодых людей надо устроить на ночь», — только и сказал он сидевшему на койке парню. Покровительственно и дружелюбно кивнул им и ушел.

Парень назвался Юркой, горьковчанином. Это был рослый светловолосый красавец, только слишком уж давно не бывший в парикмахерской — длинные его волосы лежали чуть ли не на плечах.

Когда они вошли, Юрка сидел на смятой постели и лениво перебирал струны гитары, оклеенной цветными фотографиями полунагих красавиц. В комнате был редкостный, но тут, похоже, привычный беспорядок, стол завален остатками, наверное, недельной еды и такими же старыми окурками. Но Юрка нисколько не смутился ни их, посторонних, ни того, что и директор видел все это безобразие; он и встать-то даже не попытался при виде Коновалова. Правда, и Коновалов тоже сделал вид, что вроде не заметил ничего.

— Устраивайтесь, — сказал им Юрка и кивнул на свободные четыре койки. Постели на них были кое-как заправлены, но на каждой висела или просто лежала мужская одежда.

— Они разве свободные? — не совсем поняли они.

— Кому из наших не хватит — у девчонок переночуют. Да они и так, наверное, не придут.

Последние слова Юрки, сказанные им как о чем-то, похоже, естественном тут и привычном, достаточно резанули их. Но не высказывать же им было перед этим самым Юркой свою высокую нравственность, свое целомудрие, а проще сказать — зеленость! Не обнажаться же им было перед Юркой в стыдливой непорочности своей!

И они, конечно, не бросились тогда ни себя, высоконравственных, демонстрировать, ни других осуждать. Напротив, они постарались принять все как должное и в тон Юрке понимающе усмехнулись. Оба девственники, они тем не менее хотели оставаться с опытным Юркой на высоте и потому не стали задавать наивных и глупых вопросов.