Но потом не выдержала и опять пошла к ним. Меня встретили радостно и, смеясь, доказывали друг другу правильность своих слов: «Не выдержит долго, все равно придет». В первый раз у меня в душе шевельнулось что-то, что заставило о многом подумать. Я стала задумчивой, чего раньше у меня не было и в помине, иногда тайком плакала, читая какую-нибудь книгу. В конце 1957 года я прочла книгу Бирюкова «Чайка», над которой плакала особенно горько, я была потрясена до глубины души. Я не могла сдержать себя и вечером пересказала содержание книги им. Рассказывала с таким восторгом, что и не замечала того, что меня почти никто не слушает. А когда поняла это, стало до слез обидно, что никто не откликнулся на мой рассказ, не поддержал моего первого порыва к хорошему. Девчонки посмеялись надо мной, а ребята кривили свои физиономии, показывая, как смешно выгляжу я в своем «телячьем восторге», как выразились они. И вот тут-то я поняла, в какую трясину я попала, как жестоки эти люди. Первый раз за много лет я серьезно задумалась о своей жизни, о будущем. Много ночей не спала я, вспоминая весь свой позорный путь в жизни. Мне стало стыдно смотреть людям в глаза, видеть в них упрек, осуждение, по крайней мере, мне в каждом взгляде чудилась насмешка надо мной. Я стала избегать появления на людях, все больше замыкалась в своем одиночестве. Я решила порвать с такой жизнью навсегда. Не была долго в городе, все вечера просиживала над книгами, но в конце концов все-таки решилась сказать о своем решении им. Надо мной, конечно, смеялись и не верили в искренность моих слов, снова повторяли: «Не выдержишь, прибежишь, как пить дать». Я молчала, не хотела уверять, потому что боялась, а вдруг и вправду не выдержу. Но... 19 января 1958 года я встретила Женю, а встретив его, окончательно отказалась от всего. Иногда мне хотелось пойти к ним, но Женя был искренен со мной, так хорошо относился ко мне, что я даже боялась верить этому. Мне всегда казалось, что все, абсолютно все знают, что́ я из себя представляю, и могут только осуждать меня, не больше. А он... он никогда ни о чем не расспрашивал меня. И только когда он познакомил меня со своими родными, я поняла, что он обо мне ничего не знает. И я решила молчать. Это было подло с моей стороны, но я хотела, искренне хотела вырваться оттуда, а поэтому молчала. Он мне помогал в этом, сам не зная того.
Остальное тебе известно, я рассказывала тебе. Вот почему сейчас, когда порвала с прошлым, мне особенно дорого все, что связано с ним. Это вовсе не признак двойственного чувства, нет, Максим. Наши отношения с тобой были совсем другими. В тебе я видела воплощение самого лучшего, самого чистого, что может быть. Ты большой умница, перед такими надо быть кристально чистыми, а я... На жизнь ты смотришь так, как очень хотелось мне, о какой мечтала я, но... Я хотела рассказать тебе все — и не решалась, откладывая до другой встречи. Но проходили одна за другой встречи, а я молчала. А когда я поняла, что ты для меня значишь гораздо больше, чем ожидала, решиться уже совсем не могла. Я с нетерпением ждала тебя, надеясь все-таки, что вот сегодня скажу и нам обоим будет гораздо легче; ведь с каждым днем я становилась замкнутой и все больше уходила в себя, боясь неосторожным выражением, словом выдать себя, ведь ты так живо реагировал на все, сказанное мной. Я понимала, как выгляжу я в моем молчании, и от этого мне было еще тяжелее. Каждый день, каждый час, каждую минуту я помнила о том, кто я есть. Сравнивая тебя с собой, я с ужасом смотрела на эту огромную разницу между нами. Я завидовала твоим большим прекрасным мечтам, которые для тебя вполне осуществимы. Мне было стыдно смотреть в твои глаза, которые иногда смотрели на меня особенно внимательно. Я содрогалась при мысли: «А что, если он обо всем догадывается?» Ужас, какой это ужас, Максим! Не дай бог испытать его кому бы то ни было. Вера и Рита Марковна, видя, как мне тяжело, хотели сами рассказать тебе, но я уговорила их не говорить. Для меня ты был самым светлым лучом в моей жизни, человеком с большой буквы, и я, боясь потерять тебя, молчала, хотя от этого было в тысячу раз тяжелее. Моя мысль постоянно заставляла меня молчать, я понимала страшное, кощунственное соединение: твой светлый образ и я. Мне было мучительно стыдно за свою ложь перед тобой.
Не подумай, Максим, что я оправдываюсь или жалуюсь. Нет. Просто не было сил сдержать себя, и я не жалею об этом. Знай обо мне все. Прости, что не рассказала все раньше, хотя и писала: «решить может только встреча». На нее я возлагала все свои надежды, но... Я уверена, что ты поймешь меня правильно, поэтому чувствую какое-то облегчение, как будто гора свалилась с плеч.
Мне мучительно больно и стыдно слышать такие грубые слова, характеризующие мою мать. Я тебя вполне понимаю, ведь мной владели те же чувства, когда я хотела уйти из дома. Еще больней оттого, что все это верно. Но что могла и могу сделать я? Слишком поздно заниматься ее перевоспитанием, а тем более мне. Прежде самой надо стать человеком, а потом думать и помогать перевоспитываться другим.
Я бы хотела в твоей памяти оставить не черный, а светлый, хотя бы хороший след, но его нет да и не может быть.
Может, это очень и очень глупо, но иначе я не могу. Я посылаю тебе фото и прошу тебя, очень прошу, нарисуй в своей памяти образ, соответствующий этой фотографии. Пусть в твоей памяти не останется ни одного воспоминания о той Лиде, а будет Лида совсем другая, хорошо, Максим? Прошу тебя, поверь мне, я буду человеком, обязательно буду, пусть не сразу, но буду.
А теперь... прощай, Максим!
Прости. Прости за все.
Извини за такие каракули. Я когда волнуюсь, у меня даже меняется почерк».
16
...Зачуханный, нестриженый, руки и ноги в цыпках. И глаза, всегда готовые уступить любым другим глазам — более уверенных в себе, а губы — расплыться в благодарной улыбке перед каждым, кто обратится к нему, как к равному, или, тем более, от кого защитит.
И он хорошо знает в себе и эту свою зачуханность, и свою унизительную готовность быть благодарным только за то, что кто-то просто по-человечески отнесется к нему. И главное, он совсем не противится такой своей самоуниженности, вроде бы считает, кажется, что так оно и должно сейчас быть, пока вполне терпеливо сносит ее, соглашается быть таким вот, каким другие видят его... в то же время упрятывая все глубже и глубже в себя свои многочисленные обиды. Упрятывает — с затаенной глубинной надеждой, похожей на желанное мщение, что, придет время, «и они узнают тогда...» То есть, «узнают», наверное, что и он тоже, и он тоже ничем не хуже других и что зря они так вот сейчас...
А по ночам ему снятся жалостливые желанные сны, и он часто плачет во сне...
Маруся танцует, а он уселся в стороне от круга и сидит себе: будет сидеть, пока не кончится «улица», тогда и Маруся тоже пойдет домой. Он привык и даже любит вот так — сидеть, укутавшись в фуфайку, и ждать сестру. Лишь бы спать не хотелось...
Неподалеку, кружком на траве, сидят и лежат разговаривают другие их деревенские ребята, б о л ь ш и е. Девки одни танцуют, а ребята или просто стоят возле круга, или усядутся вот так где отдельно и разговаривают о своем. У них, у ребят, интересные бывают разговоры, и страшные, жуткие, особенно про ведьм когда или про мертвецов, и он, если они не прогоняют, любит подсесть к ним и слушать, о чем они говорят. Но это, если вместе с другими, как и он, маленькими. А если он один тут, то он к большим почти никогда не садится. Лучше вот так, один где-нибудь в стороне, чтоб и не трогал никто и не прогонял: это, когда большие ребята разное там про девок начнут...
Он видит: из круга выходит Маруся и идет к нему. И ему сразу так хорошо, что сестра вспомнила вот о нем и идет проведать, как же он тут. И еще ему хочется, чтоб Маруся сказала ему сейчас что-нибудь ласковое и теплое, такое приятное-приятное ему, отчего у него иной раз аж слезы (хотя сама Маруся, конечно, ничего и не знает о том); а потом бы подольше не уходила. Она же, Маруся, конечно, не знает, как хорошо... как действительно до слез хорошо иной раз бывает ему, когда они одни и Маруся ласковая-ласковая с ним...