Изменить стиль страницы

— Твой Владимир Александрович умирает, — сказала мне вечером мама.

— Да?

А что я еще мог сказать?

Мы жили, сами не зная, каким будет завтра. Варили из скудных пайков жидкий суп, сначала вычерпывали жидкость, а потом ели то, что осталось на дне тарелки. Создавали иллюзию двух блюд.

— Едва до булочной добрел, — снова сказала мама.

Она его немножко знала. Его фамилия была Мичурин.

И он приходился дальним родственником артистке Мичуриной-Самойловой. Мама моя, театралка, иногда беседовала с ним о спектаклях и актерах.

— Сходи-ка ты к Владимиру Александровичу, скажи, если хочет, пусть отдаст нам свою карточку и будет у нас с ним общий котел. Что мы едим, то и он — норма одна. А ему не хлопотно.

Почему так решила мама, я до сих пор не понимаю, а впрочем, мне не надо было понимать, — главное, что она так решила.

Я отправился к Владимиру Александровичу. Старик сидел перед раскаленной «буржуйкой» и совал в распахнутую дверку обломки венского стула. Он безразлично взглянул на меня:

— Ты?

Я, путаясь и сбиваясь, кое-как объяснил ему суть маминого предложения. На лице учителя отразились разные чувства: каждый день есть домашний суп — это заманчиво. Но как так взять и отдать карточки в руки подростка?

— Я подумаю, — сказал он.

— Тогда приходите сами к маме, — обиделся я.

Учитель заторопился:

— Нет, нет, ты меня не так понял. Возьми. Я очень уважаю вашу семью, очень…

Он достал старческими дрожащими руками из футляра очков карточки и протянул их мне. Глаза его напряженно следили за тем, как я прятал их в карман пальто.

— Проверь карман, не дырявый ли? — с тревогой спросил Владимир Александрович.

— Не дырявый, а сверху еще клапан, — успокоил я.

Он проводил меня до лестницы, и когда с улицы я посмотрел на окно, то увидел прижатое к стеклу лицо учителя, седые всклоченные волосы, страдальческий изгиб рта и почувствовал, в какой тревоге за свое неясное будущее пребывает он сейчас. Я помахал ему рукой, и он тоже судорожно замахал мне, словно желал этим жестом сказать что- то важное.

На следующий день мама налила в маленькую кастрюльку суп, обернула ее платком, чтобы суп не застыл на морозе, и я отправился к учителю.

Я сразу заметил, что он сидел у окна. Владимир Александрович закивал мне, и я прибавил шагу. Я еще поднимался по лестнице, когда наверху открылась дверь и, свесясь с лестничных перил, учитель сказал необычно возбужденно:

— Сегодня потеплело. Зима сдает.

— Вроде бы, — ответил я, хотя, конечно, ни черта не потеплело, у меня нос успел замерзнуть, пока я шел от дома К дому.

Он был светский человек, мой учитель, и пытался встретить меня непринужденно.

Я размотал платок и достал кастрюльку. Он снял крышку, запах горячего супа опьянил его.

— Подожди, — попросил он.

Он взял со стола ложку и стал есть, старательно перемешивая, обжигаясь, щурясь, причмокивая и не обращая на меня никакого внимания.

Когда все съел, облизал, как ребенок, ложку, встал и сказал торжественно:

— Спасибо. Передай матери, что я целую ее руки.

Его седая голова склонилась в безупречном поклоне.

Я стал носить ему суп каждый день. Однажды он меня спросил:

— Ну, а как арифметика?

Я удивился:

— Так ведь школа закрыта.

— Да. Ну, а ты хоть вспоминаешь ее?

— Нет, — честно признался я.

— Ну что же, — Он едва улыбнулся уголками рта. — Наверное, все же арифметика — не самое главное на земле. Есть другое…

— Ведь не каждый должен быть математиком, — подхватил я.

— Не каждый, — задумался он. — Главное, быть человеком… А хочешь, я займусь с тобой арифметикой дома?

Это был неожиданный вопрос. На секунду перед моими глазами пролетели все задачки с резервуарами и бассейнами, дрожь пронзила меня, но я видел перед собой такое открытое и дружеское лицо учителя, что смог лишь прошептать:

— Хочу…

Мама сказала:

— Это очень хорошо. По крайней мере тебе легче будет наверстывать.

Теперь вместе с кастрюлькой я носил завернутые в газету учебники и тетрадку, и учитель после каждого урока, огорченный моим тугодумием, утешал меня:

— У тебя светлая голова, просто тебе не хватает немножко фантазии. Ну представь: из резервуара вытекает… — И мы снова садились за стол, и еще полчаса моей жизни были отданы великой науке.

Весной за учителем приехал сын, капитан артиллерии, чтобы эвакуировать его через Ладогу.

Владимир Александрович пришел к нам домой, попрощался со всеми. Меня он поцеловал и протянул в подарок книгу в красном переплете с золотым тиснением. «Герой нашего времени»— прочел я и открыл наугад, — «Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелье…»

Я уже не отрывался от книги. Среди блокадной жестокости, среди людской гибели и борьбы я часто, примостившись у «буржуйки», перелистывал книгу, перечитывал полюбившиеся мне эпизоды. Что-то новое, прекрасное, так непохожее на окружающее, входило в мою жизнь.

Владимира Александровича я больше никогда не встречал, но мне до сих пор бывает грустно оттого, что я приносил ему огорчения своими слабыми успехами в арифметике.

Макароны

Над нами, на втором этаже, жила молодая пара. Оба они работали в какой-то снабженческой конторе. Блокада словно не коснулась их, и они выглядели как до войны: щекастые, румяные, упитанные. Когда я смотрел на них, мне даже казалось, что их лица разрисованы, не верилось, что у людей сейчас могут быть такие.

Весной их арестовали. За спекуляцию. При аресте присутствовали участковый и двое понятых. У них нашли золото, картины мастеров голландской школы, китайский фарфор — драгоценности они приобрели за продукты. Но не это поразило воображение их соседей — когда к ним вошли, увидели на кухне зажженную керосинку. На керосинке стояла огромная чугунная сковорода, и белые толстые макароны румянились, издавая аромат…

— Вот грабители-то были, — удивлялись потом во дворе, — К ним входят, а у них макароны скворчат. Ведь правда, да, Дмитрий Иванович? — обращались к участковому.

Тот кивал головой и степенно, не по возрасту (был он молодой) подтверждал:

— Точно. Скворчали…

— А как вы с имуществом поступили? — спрашивали его.

— Описали. Оно музейное.

— Да не про то… Как с макаронами?

— Макароны? Они в опись не вошли… Точно… Решили сообща дворничихе отдать — у нее два пацана.

Потом мальчишки спрашивали Ваську, сына дворничихи:

— Ну, а как макароны?

— Мировые, — облизывался Васька. — Отродясь таких не ел… Румяные.

— А скворчали?

— Скворчали, а как есть начал, перестали…

— Вот грабители-то были, — повторяли мы вслед за взрослыми.

О драгоценностях никто и не вспоминал.

«Сухарь»

Я и мои товарищи не находили с ним общего языка. Он был долговязым, рыжим, кожа молочной белизны была густо усыпана веснушками. Руки с крепкими короткими пальцами тоже казались рыжими от множества мелких огненных волосков. Звали его Юрием.

Учился Юрий лучше всех в классе, его ставили в пример, но от этого он не обрел наших симпатий. Раздражала его безупречная аккуратность: брюки всегда отглажены, рыжие волосы точно расчесаны на пробор, курточка без единого пятнышка. В учебниках цветные закладки, как у девчонок. И главное — он не давал списывать. Вернее, давал, но делал при этом такое пренебрежительное и высокомерное лицо, что даже у самого равнодушного пропадала охота с ним связываться.

После уроков он сразу уходил. Только прозвенит звонок, он уже, сутулясь, скачет по ступенькам вниз, на боку болтается полевая потрепанная сумка с учебниками.

Война есть война, но мы жили все-таки как нормальные мальчишки: разъезжали на плотах по озерам ЦПКО, собирали желтоватый артиллерийский порох, слонялись по вечернему Большому проспекту… А он с нами никуда Не ходил. Мы его и звать с собой перестали — Сухарь, что с него возьмешь?