Изменить стиль страницы

И вдруг наш Сухарь стал опаздывать на первый урок, не на много — минут на пять. Влетал в класс взъерошенный, раскрасневшийся. Сначала учительница только удивилась и ничего не сказала, но на третий раз потребовала объяснений. Он стоял, понурив голову, молчал.

— Ты гордость нашего класса, не годится тебе хромать с дисциплиной.

Однако Юрий продолжал опаздывать.

— Мне придется вызвать твою мать, — наконец сказала классная руководительница.

Можете себе представить наше любопытство: у Сухаря какие-то свои дела! Сухарь опаздывает!

Делая вид, будто ему абсолютно безразлично, Мишка Мамин спросил:

— А чем ты утром занят, правда? Физзарядкой, что ли?

— Ничем, — коротко ответил Юрий и отвернулся.

— Он шов на брюках наглаживает да зубочисткой по зубам наяривает, — заключил Мишка и, дурачась, вскинул руки и продекламировал с пафосом — Честь класса вовсе вам не дорога!..

— Паяц, — обронил Юрий, и быть драке, если бы мы их не растащили.

В школу я ходил обычно с Маминым. Заходил по дороге за ним. Однажды мы отправились в школу на час раньше, потому что были дежурными и надо было проверить, во всех ли классах есть мел, тряпки и т. п.

Нам было весело: апрельское солнце плыло над крышами, снова гугукали голуби, выплескивали клейкие листочки тополя. Шла весна сорок четвертого.

На улице попадались редкие прохожие. Неожиданно, свернув за угол, мы услышали равномерное шарканье метлы: «шшык… шшык…». Мы не поверили своим глазам: в дворницком переднике Сухарь шел по тротуару и сметал в кучу мусор. Он как заправский дворник подхватывал метлой бумагу, окурки, спичечные коробки, и вслед за ним стлался чистый и ровный асфальт.

Мы застыли на месте. Юрий словно почувствовал наши взгляды, обернулся и, ничего не сказав, снова с ожесточением повел метлой по панели.

— Ты что? — наконец выговорил Мишка.

Рыжий перестал мести и посмотрел на нас. Он смотрел спокойно и грустно и совсем не задавался:

— Мать больна, не встает, рабочую карточку надо…

Мы смутились. Ни в чем не были виноваты, а все равно встало неловко.

— Может, помочь тебе? — небрежно спросил Мишка.

Юрий сказал просто:

— Разве что дрова уложить во дворе. Мне одному не осилить до уроков.

— Давай, конечно! — обрадовались мы.

В то утро мы опаздывали все трое. Нам с Мишкой написали в дневниках, что сорвали дежурство по школе, а Юрию сказали, чтобы пришла мать.

…Несколько лет назад в газете среди фотографий физиков— лауреатов Ленинских премий я увидел знакомое лицо Юрия. Он вроде бы и не изменился, и мне показалось даже, что я различаю веснушки на его лбу и щеках.

Конь

Был мой дядя Григорий до войны управдомом и войну встретил управдомом. Из-за последствий контузии, полученной в первую мировую, его освободили по чистой. Работал он рачительно, и имелась у него своя радость в этой службе.

Радость заключалась в коне, выделенном райкомхозом для разных мелких нужд — дрова привезти жильцам, мусор вывезти, зеленые насаждения доставить весной — мало ли как можно было использовать скромную лошадиную силу…

Это был старый дончак, белой масти, на трех ногах черные чулочку, серебристый пересверк по бокам, и самое главное — глаза, продолговатые и грустные, до сих пор отливали у него редкой голубизной. Когда на него смотрел лошадник, то смотрел со вздохом, потому что представлял, каким мог быть конь в молодости.

Бывший кавалерист Дубок, слезливый с похмелья, припадал во дворе к теплой конской шее и шептал коню нежные слова; «Голуба, мне бы тебя под Перекопом, вынес бы ты меня из-под обстрела, не сидели бы в моей рабоче-крестьянской груди империалистические осколки…»

А коня так и звали Голуба.

Старушка Марья собирала по лестнице у жильцов черствый хлеб, огрызки и в плетеной корзине несла их по утрам коню. Гладила его поредевшую челку и говорила, как родному: «Годами-то ты не велик, а уже старенький, ровно я… Я тебе хлебушко размочила, десны-то, видать, успел сжевать…»

Цыган без определенных занятий, живший поблизости, сверкая белыми зубами, стрелял взглядом: «Встреть я такого раньше — умер бы, а увел… Помню, при проклятом царском режиме…» — пробовал пересказывать известные уж всем истории о конокрадах.

А девочка Люся поднималась на цыпочки и вглядывалась в светлые лошадиные глаза, удивляясь, что они красивые — почти как у людей…

Дядя Григорий ревниво относился к коню и вышеупомянутых лиц допускал к нему только при своем хорошем настроении. «Конь не молод, за ним следить надо, а вы расслабляете…» — порою выговаривал он. Но сам любил коня с печальной привязанностью немолодого одинокого холостяка. Вечерами, когда вокруг никто не мелькал, он кипятил воду и ставил припарки на разбухшие лодыжки Голубы. Случалось, приносил отборный ячмень из артиллерийских казарм, где вел профессиональную беседу с конюхом, тоже холостяком и ровесником.

Бабушка моя не понимала этой его жизни и выговаривала с укоризной: «Весь потом пропах, скоро сам рысью побежишь… Женился бы, взял бы серьезную женщину, — высказывала она сокровенное желание, — а то на конюшне весь век прокоротаешь! Виданное ли дело!» Дядя Григорий любил свою мать, но от ее наставлений ускользал, запевая с улыбкой старую песню:

Конь не обманет,
Конь не изменит…

С началом войны обязанности коня изменились. Голуба с дядей Григорием отправились на рытье окопов. Огромное множество людей с лопатами, кирками и заступами долбили и копали землю, а дядя Григорий на Голубе отвозил землю на укрепление оборонительного вала. Голуба вздрагивал ушами, удивляясь непонятной работе людей, — люди беспрерывно двигались, суетились, помогали друг другу, и их решительное оживление передавалось коню. Вдруг неожиданно все стали разбегаться; дядя Григорий, держа лошадь под уздцы, пихал растерявшихся женщин под телегу. Голуба стоял спокойно и при страшных взрывах бомб, которые вскидывали в небо столбы земли, и при пронзительных стонах, раздававшихся на всем поле. Он лишь заволновался и испуганно скосил глаза, когда увидел, как на телегу, сбросив землю, постлали полосатую клеенку, а на нее положили рядком людей, перевязанных белыми, кровоточащими бинтами. От запаха крови ноздри коня вздувались, но дядя Григорий сильно и впечатляюще провел рукой по его морде с приговором: «Терпи, Голуба, осторожно вези, Голуба, от нас с тобой жизнь людей зависит…» И сам повел коня, выбирая путь ровнее, откидывая от колес камни и коряги, повел к белеющему вдали поселку.

Осенью Голубу все чаще стало томить ощущение несытости. Сладкий и сочный ячмень виделся ему только во сне. Старуха Марья больше не выносила в корзине тающие во рту, сытные куски хлеба. Лишь дядя Григорий молотком разбивал спрессованную дуранду и отделял желто-серые куски для коня. Дядя Григорий осунулся, подсох, лицо его подсинил голод.

В ноябре дядя Григорий тронулся на Голубе в необычную дорогу: на кладбище. Он сидел в передке телеги, а за ним запеленатая в белую простыню лежала одинокая старуха Марья, слегка перекатывающаяся на неровных местах. Старуха Марья выглядела как игрушечная, но конь не видел ее лица и не знал, что везет. На кладбище мордастые мужики предложили дяде Григорию: «За полбуханки отдельную выроем», — «Откуда у меня? — развел руками дядя Григорий. — Я управдом». — «А коли управдом — давай в общую», — и мордастый махнул рукой в сторону, где высился штабель покойников.

И был это последний день, который дядя Григорий провел с конем.

Поутру он подошел к распахнутому сараю, с которого сбили замок, и нашел только обрывок уздечки и подмороженную кучку навоза. Сердце остановилось у дяди Григория. Он прислонился к косяку, переводя дыхание. Впился Глазами в конские следы, но они чуть виднелись метров на двадцать, а потом пропадали на раскисшей земле.

Старуха Марья умерла, кавалерист Дубок и девочка Люся эвакуировались, цыган исчез неведомо куда. И ошеломленный дядя Григорий бросился из последних сил в милицию, «Коня свели», — выдохнул дежурному. «Да, — многозначительно сказал дежурный, — сейчас коней не просто сводят, их съедают», — и передал известие по начальству.