Изменить стиль страницы

«Куда это они, ведь не кататься же?!» — подумал я.

Дня через два я снова увидел их с пустыми санками, и еще через несколько дней…

Как-то они попались мне навстречу, когда выходили из ворот.

— Куда? — спросил я.

— Дела, — уклончиво ответили братья.

Я проводил их взглядом. Они шли вдоль тротуара к Тучкову мосту, оба маленькие, со смешно торчащими ушами шапок, в цветных рукавицах. Рукавицы им, наверное, еще до войны мать связала — белые елочки и крестики. Мальчики держались за веревочку, и издали варежки казались красочными и удивительными. Через минуту я забыл о братьях — своих забот столько.

Однако вскоре случайно узнал, куда они ездят.

Мать их работала на Васильевском острове, километров за пять от дома, и каждый день часа два медленно совершала весь этот путь. Она возвращалась с работы постаревшая и сидела на диване, вытянув ноги, чтобы прийти в себя. Колька и Котька разували ее и приносили тазик с горячей водой. А потом они решили ездить на Васильевский — встречать на санках мать.

Мать увидела их первый раз на Большом проспекте, они стояли рядом, озябшие, брови в инее, притопывали, вглядываясь в мутную даль проспекта. Она рассердилась: «Куда вы?! Зачем?!» Но Колька — он был старшим — посмотрел на мать и строго сказал:

— Садись.

Мать растерялась, заплакала, обняла сыновей, но они вывернулись из ее объятий, и младший — Котька — повторил вслед за братом властно:

— Садись, мама.

Мать села, но когда они доехали до дома, почувствовала, что устала гораздо больше, чем если бы шла пешком. Всю дорогу она волновалась, порывалась встать, все время беспокоилась, не тяжело ли ее мальчикам.

На следующий день они снова ждали ее на проспекте. И тогда мать накричала на них, сказала, что они глупят, но Колька взял ее за плечи и усадил на санки. А когда приехали домой, мать удивилась, что впервые после тяжелого рабочего дня не гудят ноги, и снова слезы навернулись у нее на глазах, но она никому их не показала.

Мать говорила сыновьям, что у нее сверхурочная, что она придет поздно и не надо ее встречать. Но сыновья все равно ждали ее в обычном месте, и мать краснела, как девушка, потому что обманывала их, — у нее не было сверхурочной.

Она жалела их и решила ходить другим путем — через мост Строителей. Два раза Колька и Котька вернулись домой одни. На третий раз мать увидела у моста Строителей с санками только Кольку. Она испугалась и еще издали крикнула:

— А где Котик?

— Он ждет с другими санками у Тучкова.

Они возили мать всю зиму. Когда попадали под обстрел, бежали в убежище, а санки стояли в подворотне. Обстрел кончался, и мать ехала дальше. Братья подъезжали к дому, и соседи смотрели на них с уважением, а дворничиха даже стала звать старшего не Колькой, а Николаем.

Они пережили всю осаду и голод, и мне всегда казалось, что иначе и не могло быть, потому что они трое очень любили друг друга.

Русалочка

В ту зиму лопнули все водопроводные трубы. Только у Наташи водопровод продолжал работать. Когда открывали кран, в трубе начинало хрипеть и шуметь, а потом резко выплескивалась вода.

Жила Наташа на первом этаже, через площадку от нас. Ей исполнилось двадцать пять лет, но она была худенькая, с копной русых волос и выглядела гораздо моложе. Была она одинока.

Когда жильцы узнали, что у нее течет вода, стали к ней поутру приходить с ведрами. Она всем ласково открывала л верь, а когда уходила на работу, оставляла ключ у дворничихи: кому надо, пусть за водой приходит. Если бы не Наташина вода, пришлось бы всем на Неву ездить. А обстрелы такие начались, что никто и не знал, привезешь воду с Левы или ткнешься где-нибудь в сугроб головой. В наш дом попало уже два снаряда. Один разворотил верхние этажи, другой у самой парадной стукнулся. Наташу стали звать во дворе «Наш водяной комендант», а потом кто-то сказал: «Да она русалочка!» Так и называли ее с тех пор: «Русалочка».

Дни походили один на другой. Утром все шли за водой к Русалочке, а потом — обстрелы с небольшими перерывами до самого вечера.

Однажды в нашем дворе произошло событие.

Остановилась возле дома военная машина. Мотор забарахлил. Вышел шофер, сержант, в замаранном полушубке, ушанка набекрень, чуб на глаза падает. Колдовал он над мотором часа полтора, а потом махнул рукой в сердцах.

— Ни черта… — Выпрямил с хрустом спину, оглянулся.

Несколько женщин прижались к воротам. Молчали. Поглядывали: «Что за военный? Уж не весточку ли привез с фронта?» Наташа стояла в распахнутом ватнике, в мягких белых валенках.

— Переночевать бы мне у кого, — сказал шофер. — Дорога незнакомая, застряну в ночь…

Он заметил Наташу и, поставив ногу на ступеньку машины, чуть откинулся назад — чем-то ухарским и веселым дохнуло от него.

Женщины переминались, но не приглашали. Позовешь, а уедет— разговоров не оберешься. Мужья-то воюют.

Наташа сказала неожиданно и просто:

— Пойдемте ко мне.

И вдруг так покраснела, что всем показалось — сейчас и от слов своих откажется, и убежит куда глаза глядят.

Но она выдержала взгляды соседок, не шелохнулась.

— Спасибо. — Сержант нырнул в кабину, рванул из-под сиденья вещмешок, спрыгнул, щелкнул каблуками. — Готов следовать в любом направлении!

…Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной двери, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:

— Стукни нам, когда машина уедет… Для чаю воды-то пока хватит.

Сказали это добро, без шуточек и пересмешек.

Через час начался обстрел.

Через два сержант уехал.

А Наташа долго еще — несколько месяцев, — когда приходила с работы, прежде всего открывала почтовый ящик и стучала по нему кулачком — может быть, застрял конвертик в ящике.

Через много лет я спросил себя: «Что такое человечность?» И вспомнил то военное утро. Стоит машина. Женщины с пустыми ведрами идут от Наташиной двери, идут строгие, целомудренные, все на свете понимающие.

Бабка Иголкина

Мальчишки ее звали «бабка Иголкина». А жильцы нашего дома, те, что постарше, — Олимпиада Ивановна. Она жила тихо и замкнуто в маленькой комнате на пятом этаже. Ни с кем не водила знакомства в доме и даже при встрече первой не здоровалась.

Но и у нее была своя радость и утешение. Собака. Огромная, огненно-рыжая, пушистая, морда лисья. Когда они вдвоем прогуливались, незнакомые люди останавливались. Еще бы! Бабка Иголкина была суха, в черной древней пелерине, в шляпе твердой, черной, блестящей, словно черепичной, с зонтом в левой руке. А правой держала на поводке собаку. Собака ступала горделиво, играя всем телом, поминутно встряхивалась. Мордой своей собачьей она вертела с чисто женским лукавством, словно говорила людям: «Я вот хоть и собака, а все равно от меня глаз не отвести». В пасмурные дни как будто и на улице светлей становилось — бродит этакое рыжее чудо.

И вот эту самую собаку в метельную блокадную зиму, когда вся живность в городе была съедена, отняли у бабки Иголкиной. Да как отняли! Подошли к ней двое, поводок из рук вырвали, намордник собаке надели и уволокли в пургу. Иди, кричи, плачь. Кто услышит?

Бабка Иголкина сразу сгорбилась, выходила из дому только хлеб купить по карточке. Наверное, правду говорила дворничиха Пелагея, что у бабки, как собаку украли, «все внутри оборвалось». А потом еще и такое стала рассказывать. Пришла она к бабке Иголкиной, звонила, звонила, та долго не отзывалась, потом на цепочку дверь приотворила, спрашивает:

— Чего тебе?

— Счет за квартплату принесла.

— А я смерть жду, так что мне не надо за квартиру платить…

С тем дворничиха и ушла.

На Димку это произвело впечатление. И на меня тоже. Мы с ним всякое уже видели, шагали через мертвых спокойно, но бабкины слова будоражили наши головы и пугали нас. Ведь должно же быть человеку от чего-нибудь страшно…