Изменить стиль страницы

— Понравилась?

Я ничего не ответил и чувствовал себя глупцом.

— Со студенческой стройки?

Я кивнул.

Ленька, попив воды, подался в сени, бросив на ходу мне:

— Жду.

Женщины поутихли, собираясь снова заснуть, поправляли кровати, а я все еще сидел на койке. Девушка высвободила из-под одеяла руку и поправила мне воротничок куртки, касаясь теплыми пальцами моей шеи.

— А ты оставайся у меня, — совсем просто сказала она.

Меня даже в жар кинуло. Ни одна женщина никогда мне так раньше не говорила. «Как мне остаться здесь, — лихорадочно думал я, — когда кругом женщины. Что я буду делать при них с ней и что вообще она хочет от меня?..» Мысли ошеломляюще проносились в моей голове, и в то же самое время какое-то сладкое томление мешало встать и уйти.

— Чего тебе люди, — словно отгадала она мои мысли, — такие ж все, как я. Они поймут, — серьезно сказала девушка.

Она положила мне руку на плечо, и я ощутил, как горяча ее рука.

— Лампу погасим, — шепнула она, — ты мне нравишься.

— Да ты вправду не бойсь, — откликнулась та, что была в кудряшках шестимесячной, — мы бабы ученые, протеста не выскажем…

— Из-под одеяла не выдернем, — засмеялся кто-то.

— Доля наша горькая, чего хлопчика смущаете, — вмешалась самая старшая, — половчей здесь надо, неспособно ему еще так… Он не Васька-топор…

Я знал, что не смогу ни за что в жизни обнять сейчас девушку на виду у всех.

Она прочла на моем лице все переживания.

— Молоденький ты еще… Пойдем, я тебя выведу.

Я пошел, не прощаясь, к двери.

Я огляделся.

Ленька стоял у крыльца.

Девушка, не сойдя со ступенек, высилась в длинной белой рубашке, в пальтишке, наброшенном на плечи. В ночном сумраке она мне казалась другой, чем в комнате, — повзрослевшей и неприступной. Я спросил:

— Как вас зовут?

— Надей.

Неожиданно наклонясь, она шепнула:

— Ты все ж подожди, — и скрылась в доме.

— Я пойду, — независимо сказал Ленька, — вставать рано.

И мне захотелось, чтоб Ленька ушел. Я стеснялся его.

— Догоню тебя, — поспешно сказал я и фальшивым голосом добавил: — Мне-то ведь неудобно сразу отвалиться.

Он ни слова не произнес, повернулся и зашагал своим быстрым шагом.

Снова скрипнула дверь, и Надя появилась на приступочке, в платье и тапочках.

— У меня вино осталось. Пьешь его?

— Давай, — лихо сказал я.

Мы прошли за дом и сели на сухие сосновые бревна. Надя налила в граненые стаканы, улыбнулась:

— Не спится…

Мы чокнулись, выпили, и какая-то доводящая до слез внезапная нежность хлынула ко мне. Я прижался к Наде, чувствуя ее голые и холодные коленки, теплоту плеча, коснулся груди, мягкой и маленькой. Она сидела тихо и безучастно. Потом обернулась ко мне:

— Хочешь, про себя расскажу?.. Со Псковщины мы… С матерью и еще двумя братанами жили… Батя наш на заработки уехал, да и пропал. Как началась война — братанов в армию взяли. Позже узнала, что обоих нет ныне. А к нам фрицы еще в первую осень нагрянули. Обжились они у нас, полицаев своих завели… Через полгода, в мае, прошел по избам, где молодые девки жили, Ванька-полицай, объявил, чтоб всем сходиться назавтра в большом селе Крючине — немцы устраивают праздник для женщин. Пошли мы — и подневольно, потому что приказано было, и по охотке, оттого как уж больно Ванька словами льстил… Там собрались в бывшем клубе все, приехали немцы, офицера главно, стали нас оглядывать да разбирать по себе, откровенно так… Девки плачут, а они спокойно, как поленницу, разбируют нас да ведут с собой по разным местам. А меня Ванька-полицай для себя приберег, в чулан схоронил. Фрицы схлынули, он и заявился, зубы скалит: «Давай должок за укрытку… Все ж со своим земляком». С тех пор он все меня к себе выволакивал… Самогон заставлял пить, с захмелевшей что хотел делал. А всего-то мне семнадцать стукнуло… Партизаны, когда в деревню ворвались, меня у него застали. Он канючил: «Ради любви моей меня оставьте!» А командир меня спросил: «Любовь промеж вас?» — и смотрит строго, как учитель. Ванька моргает белесыми ресницами— мол, выручи. Злоба меня взяла за жизнь мою, сказала я, на Ваньку глядя: «Снасильничал меня девушкой… По сей день мыкает…» Командир рукой махнул, вытащили Ваньку…

А потом мне и Ваньку стало жаль. Ходила на могилку его за прудами, ревела, первый он у меня был, — ведь он, может, в душе своей любил меня по-своему. Когда наши от немцев деревню отбили, Ванькину могилу плугом перепахали, как изменника, а меня всякими словами называли. Потом разное случалось… Да и заботы о себе у меня уже не оказалось. Померкла. А после от осуда-пересуда решила уйти, по вербовке сюда залетела… — Она горько усмехнулась. — Ты прощай, что в комнате наговорено. Такие уж мы подобрались: кто вдова, кто сорвиголова, кто от зла мертва… Васька-топор тут есть с лесосплава, ходит к нам, как выпьет — спит у нас…

Она замолчала и сидела на бревне, опустив голову, словно высматривая что-то в мокрой и темной траве. Колени обхватила руками и стала точь-в-точь девочкой, невесть отчего опечаленной, будто и не было за ее плечами горестей человеческих.

Я тоже молчал. И возникала во мне к ней какая-то жалость и обида на что-то.

— Закурить у тебя есть? — спросила она.

Я никогда не курил.

Надя поскучнела, словно злясь на себя за то, что мне рассказала.

— Ну, ты иди… Иди…

— Куда? — не понял я.

— А к себе… Хватит кинофильма…

— Но почему?.. — упорствовали.

Она еще раз взглянула на меня:

— Ну, что ты понял? От тоски душу открыла. — И добавила спокойно: — Да я и лет на сто старше тебя…

Ранние птицы уже ворочались в своих гнездах, они еще не пели, но как-то странно вскрикивали впросонье и хлопали крыльями, разгуливаясь; медленно, но неотступно светлело небо где-то па горизонте, и все четче проступали на фоне синевы мохнатые ветви сосен и елок; стали видны капли росы на траве, земля сразу похорошела, сбрасывая тьму.

Я шел по дороге. За бревенчатым мостиком расстилался широкий луг в стогах сена. Когда я подошел поближе к стогам, то с ужасом заметил торчащие из сена ноги. Длинные и тощие. В Ленькиных синих туфлях.

— Ленька! — заорал я.

Стог зашевелился, вылез хмурый Ленька, позевывая и протирая глаза.

— Чего кричишь! Тебя дожидаюсь. Ну, как?

— Да никак.

— А что?

— Да ничто.

— Зря до Вали не добрались, — рассудил Ленька.

Я ощутил внезапно какое-то непонятное раздражение к этой чистенькой продавщице с прозрачными глазами. — Леденцов захотелось? — мрачно буркнул я. Ленька только с удивлением посмотрел на меня и ничего не сказал.

Аз есмь

Километрах в семидесяти от тургеневского Спасского-Лутовинова в селе Клейменово похоронен Афанасий Фет.

Из Мценска на старенькой «Волге» мы поехали туда втроем — инспектор роно Иван Александров, мой спутник поэт Петр К. и я.

Иван приходился мне ровесником, но привольная жизнь среди теплых орловских просторов сказалась на нем, и он, загорелый, русый, выглядел моложе меня.

Петр воевал всю войну, лет на семь постарше нас был, но прирожденная «цыгановатость» — темные глаза, прямой черный волос, крутые, слегка отяжелевшие плечи — делала его мужчиной броским; женщины поглядывали на него не без интереса.

Мы ехали по асфальту, а потом свернули направо от шоссе и затряслись по пыльной проселочной дороге. Как плотно ни закрывали окна, как ни осторожно ехали— пыль проникала в машину, скрипела на зубах и неприметно превращала волос в конскую щетину.

У нас вырвался вздох облегчения, когда вскоре блеснула перед нашим взором Ока — здесь неширокая, но быстрая. С моста ныряли мальчишки, мы отъехали поодаль и, раздевшись, блаженно вбежали в прохладную воду, ощущая ногами вязкий ил у берега, а потом упругое песчаное дно. Течение на середине было сильным, но мы приноравливались к нему и, упираясь ногами в песок, словно падали вперед на воду. В речном песке прятались ракушки, плоские и скользкие. Мы доставали их, распахивали створки, и изнанки створок отливали перламутром. В нем отражались солнце и косматые облака, наплывающие на него, и даже, казалось, само дрожание воздуха.