Изменить стиль страницы

Я не выдержал и вставил:

— А вот когда я был в Италии…

По Анна Егоровна взглянула на меня строго, как будто я ее ученик, а не гость.

Я замолчал, занявшись жареной свининок, всем своим видом показывая, что для меня это и есть самое важное.

Дед был тут как тут.

— Так слушай дальше, — прошептал он. — …Назначили меня телефонистом. Помню, встали на позицию под Варшавой, километров за десять от города. Там завод какой-то, и труба при нем высоченная, скобы наверх ведут. Вот там я сидел, вернее, трое нас торчали, посменно наблюдали и но телефону докладывали. Уж немцы по трубе били! Бывало, и попадали, да труба здоровенная, а снаряды из-за дальности часть своей силы теряли. Тогда за то сидение на трубе, начальство меня благодарило, но Георгия мне позднее дали…

А за столом возник крупный план, как на экране, и на этом крупном плане выделялись они двое — Петр и Анна Егоровна. И я уже напоминал себе зрителя. Вглядываясь в них обоих, замечал, как до странного похожи они друг на друга: оба темноволосы, с блестками редкой седины, еще налитые, а вот-вот начнут грузнеть, и главное — глаза одинаковые, не по цвету, а по напряженности во взгляде и беспокойству.

Между ними разговор шел быстрый, со стороны мог бы и суматошным представиться. И я почувствовал внезапно: то, о чем они говорят, — это внешнее, неважное, обыденное, но за этим разговором намеками, недомолвками они — люди одного возраста — объясняют друг другу нечто удивительно важное для них, которое никто иной, к их поколению непричастный, не поймет, может.

«Ты видишь, — словно говорила Анна Егоровна всем своим видом, взглядом, жестом Петру, — и ты поймешь меня в моем одиночестве: пустоцвет взять в мужья, абы муж был — лучше в омут, а тот, что меня из огня смог бы вынести, не вышел на мою дорогу. А ты, мой ровесник, какой?..»

Наверное, нет на земле женщины, которая — сколько б лет ей ни исполнилось — не живет в надежде на высокое и красивое.

— Дождь близится, дорога разойдется, — сказал Иван, взглянув в окно.

— Да что вы, Иван Александрович! — встрепенулась Анна Егоровна. — Чай поспел, свежего варенья отведайте!

Я не знал, что переживал Петр, но я видел, что сидит он серьезный, не хмелея от вина. Может быть, он, как никто, понимал ее, но видел и то, что никакой радости ей не принесет.

С Петром я общался давно. Жизнь его шла размеренно и добротно, и самому ему, наверное, никаких перемен вносить в нее и не желалось. Но ведь бывают такие минуты у человека, когда со странной обнаженностью способен он увидеть и себя и не придуманно, а истинно оценить глубину своих чувств, утверждений, правил. Любил ли он свою жену? Пожалуй, нет. И эта почти незнакомая женщина, сидящая перед ним, своей чистотой, трепетностью, горечью, может быть, касалась его сердца, заставляя думать не о ней, не о ком-то другом, а прежде всего о самом себе — какой же все-таки аз есмь.

Петр провел ладонью по лбу.

Звонко ударил гром, словно горшок упал с полки и разбился.

— А если за молнии? — скороговоркой произнес Петр.

— Что? — не поняли мы.

— Да еще по одной…

— Это грех, — убежденно молвил дед, — давеча вот овцу ею пришибло… А с немцами, значит, так, — встрепенулся он, — потеснили они нашу дивизию. Местность ровная, и широкая река ее пересекает. И очутился штаб дивизии за рекой, а полки незнамо где, поскольку всякая связь с ними нарушилась. Заверещал мой телефон. «Кто говорит?» — спрашивают. «Телефонист Цветков». — «Говорит генерал Шишкин. Сделай, телефонист Цветков, — приказывает, — все возможное, чтобы полки отыскать и связь телефонную наладить». Надо мне в неизвестность через реку вплавь переправляться. Снаряжения много не возьмешь — одна катушка двенадцать фунтов весит. И тогда размотал я катушку, взял в рот конец провода и поплыл. Пробрался к пашим окопам, подполз, а там — свои. Оказывается, сперва два полка отступили, а потом снова на прежних позициях закрепились. Тут же звоню генералу. «Ваше превосходительство! Все в порядке!» — докладываю. «Молодец, телефонист Цветков», — обрадовался генерал. А через два месяца вызвали меня в штаб, и сам генерал Шишкин крест Георгиевский мне вручил. «Большое ты дело сделал, телефонист Цветков».

Анна Егоровна говорит, словно не слыша отцова повествования:

— Нет, отчего же, давайте за молнии, — и улыбается отцу, — вы, папа, слишком суеверны…

Мы допили чай, доели варенье, дослушали военные истории Егора Михайловича.

Анна Егоровна провожала нас.

Петр выбрал из машины самое спелое яблоко, протянул ей.

— Нет, нет, спасибо!..

— На счастье возьмите…

— Какое уж там… — медленно произнесла Анна Егоровна, и я заметил, как на глазах она меняется. Лицо поскучнело, углубились морщины возле рта, словно наступило отрезвление, не от вина — от волнения души. Она посмотрела на Петра пристально и вздохнула вдруг, вздохнула не жалостно, а будто освобождаясь от чего-то. Мне показалось, что чувствует она сейчас Петра таким, каким он и был в действительности, не приподнятым ею до мечты своей, — покладистым, звезд не хватающим, довольным той колеей, аю которой жизнь его пустила…

А Петр все держал в руке яблоко и протягивал ей, теперь уже растерянно, потому что сам ощущал какую-то неловкость, и улыбка у него дрожала и исчезала, как исчезают постепенно круги от брошенного в воду камня.

Я смотрел на Анну Егоровну до самой последней минуты; на фоне закатного алого неба она долго-долго выделялась четко и темно, а потом коротко махнула рукой и пропала в глубине сада.

Петр не оглядывался, тяжело навалившись всем телом на спинку переднего сиденья.

Иван гнал машину.

Небо темнело в клочковатых тучах, но в разрыве между ними выглядывало вечернее солнце, озаряя белые цветы гречихи, аистов на заброшенной ветряной мельнице, покатые холмы, набегающие один на другой, тургеневские, южнорусские земли, в их неизъяснимой прелести. И я снова повторял строки Афанасия Фета, прозрачные и возвышенные:

Я пришел к тебе с приветом
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало…

И в них скрывался уже иной, совершенно конкретный для меня смысл, и когда я произносил «к тебе», я видел мысленно Анну Егоровну, юной, ничем не сломленной, с припухшими губами, которые целовал ее мальчик, будущий солдат Великой войны.

«Златая цепь на дубе том…»

Мои дед и бабка доживали свой век в костромских краях, неподалеку от райцентра. Жила с ними еще сестра деда, Варвара Сергеевна. В тридцатых дед и бабка умерли, а Варвара Сергеевна, прихватив свой нехитрый скарб, иконы, поселилась по приглашению в крестьянской избе. Пригласила ее тоже старуха, Анна Андреевна, женщина вдовая, ласковая, душевная. Был сын у нее, Леонид, печник, мастер золотые руки, второго такого по округе не сыщешь, от отца ремесло усвоил. Одна беда — пил жестоко. Домой язлялся с остекленелыми глазами, рыжие кудри топорщились, как пакля. Мать пыталась женить его — противился, дескать, нет нам нужды в указаниях. И однажды с бабенкой к матери заявился, — щуплой, горбатенькой, хромоногой и с нехорошей цыганской чернотой в лице. «Вот родственница будет, — хлестанул пьяно, — женился». Мать руками всплеснула, не сдержалась, запричитала: «Куда ткнулся, соколушка мой…» Бабенка молча теребила платок, слов не произносила, лишь глазами поводила без суеты и страха. Позже выяснилось, что и прижитой ребенок у нее есть, где-то в Сибири. Стала Анна Андреевна обвыкать с невесткой. А та по хозяйству верткая, угодить норовит, но все молча, словно с тайной какой.

В те времена, двадцатипятилетним, и прибыл я к Анне Андреевне на пепелище своих дедов. Уже и Варвара Сергеевна умерла.

В бумагах моей матери сохранилось письмо, которое я послал ей из деревни. Вот строки из него:

«…Дорога шла очень живописная, то поднимаясь в гору, то сбегая вниз, среди голубеющего льна и низкой повымокшей ржи. Кое-где в гуще буйной зелени деревьев виднелись остатки разрушенных усадеб. Неожиданно лес пропал, и за чахлым бугристым полем вскинула свой поблекший крест церковь. Я прошел через все село. Мне показали серую, покосившуюся избу, и вскоре я стучал в дверь. Хозяйки дома не оказалось, но меня радушно встретил ее сын Леонид. К обеду пришла Анна Андреевна, и был я окружен таким вниманием, что мне приходилось только сдерживать хозяйку.