— Что значит — да ну его?! Что значит — без толку?..
— Примерно одно и то же...
— Нет, ты посмотри на него!
А со мной что-то такое интересное произошло, как бы объяснить... Короче, мне расхотелось лететь, как-то вот механически расхотелось — как будто бы меня взяли за плечи и повернули от самолета, и вот я со своим портфелем хорошей кожи уже спокойненько тащусь в другую сторону.
Нет, не подумайте, что мне не очень надо было лететь.
Как раз надо.
Мне необходимо было попасть в Москву именно сегодня, пусть сегодня ночью, пусть рано утром завтра — не позже. Иначе мне вообще потом нечего лететь — все решат без меня. Нет-нет, мне очень надо было лететь именно этим рейсом!
И вот я спокойно иду от самолета. А может быть, так надо?.. Неизвестно, какой выпадет рейс, и судьбе угодно поставить у трапа жесткую ладонь ради меня, дурака. Или наоборот. Этот будет совершенно благополучный рейс, а мне сегодня предназначен как раз другой. И вот судьба ставит передо мною жесткую свою ладонь, и на лице ее дьявольская усмешка...
Как бы там ни было, а я не улечу — это ясно. И мне ни с кем не хочется из-за этого ссориться. Перепишу билет на другой рейс. Буду ждать.
Мы подходим к справочному; на этот раз тут никого, и я здороваюсь, и спрашивать не тороплюсь — это один из моих друзей решительно говорит:
— Девушка!.. Нам целый день отвечали, что сто шестнадцатый летит в четырнадцать по Москве. Еще нет и тринадцати, а... Вы не могли бы дать адрес: кому сказать за это спасибо?
В справочном сидит удивительно милое существо — вон и по телефону какой симпатичный у нее голос. И существо это виновато улыбается, моргает длинными ресницами и говорит очень мягко:
— Говорите мне, что ж, это я отвечала... Меня так ориентировали, вот я и отвечала. А вылетное задержалось — говорите мне.
И я ее утешаю:
— Вы же не сами это выдумывали, правда?
Она благодарно улыбается:
— Ой, вы знаете, сегодня такой день!..
— А есть ли места на следующий рейс?
— Конечно, будет для вас — мы же сами виноваты!
Она сначала куда-то звонит, потом берет билет и что-то пишет на обороте большими круглыми буквами.
— Через час он вылетает из Москвы. Пять — пять двадцать в пути — через шесть с половиной часов вы полетите.
— Нет, почему все-таки так получается: билет у человека на этот рейс, — начинает один из моих друзей, — а ему... Непонятно!
Ничего не поделаешь; провожатым бывает, вероятно, обидно ничуть не меньше, чем тому, кто должен был полететь, да не полетел. На самом деле, вот посидели мы хорошенько, сказали все, что положено, слова. Один потом при мне позвонил жене на работу, а она как раз вышла, и он попросил передать ей, пусть она не волнуется, Мишку из садика он сам заберет. И вслед за ним позвонил другой, тоже позвонил женщине, только, судя по глазам, которыми он поглядывал на нас, — не жене, позвонил и тоже попросил не волноваться.
Я сказал:
— Знаете что, ребята. Теперь моя очередь провожать. Посажу-ка я вас в автобус...
— А ты?
— Пожалуй, я не прочь бы вздремнуть. Пойду в гостиницу, прилягу, а если самолет запоздает, то в гостинице и хоккей посмотрю — в час ночи по местному наши должны играть с чехами.
Все трое моих друзей, как и полагается друзьям, предложили по очереди:
— А может, ко мне?..
Но ведь я как будто уже улетел. И сквозь смыкающиеся двери автобуса мне прозвучало напутствие:
— Если что — приезжай!
Мест в гостинице, разумеется, не было. Телевизор здесь третью неделю не работал — меняли кинескоп.
Удивительно, это меня почему-то ни капельки не расстроило — больше того, в настроении моем появился элемент какого-то грустного торжества.
И понес я по аэровокзалу туда и сюда свой портфель хорошей кожи.
Женщины в аэрофлотском за стойками, продавщицы в киосках казались мне сейчас удивительно добрыми, уставшими от работы и чуточку грустными — я их почему-то очень жалел.
Походив немного из одного угла в другой, я носом к носу столкнулся с толстой дежурной, которая накричала на нас около улетевшего Ила. Уступая ей дорогу, я улыбнулся, и на ее простоватом лице эхом отразилось подобие улыбки. Из-под клетчатого ее платка предательски выглядывали бигуди.
Я обернулся, провожая взглядом трещавшую по швам аэрофлотскую шинель и короткие ноги в сапогах, на которых «молнии» безжалостно застряли где-то на середине; я смотрел вслед толстой дежурной, и сердце мое обливалось жалостью...
Потом я разделся, прошел в ресторан, сел за пустой столик и попросил принести бутылку минеральной.
Одна стена в ресторане была — сплошное стекло, оно выходило на аэродром, и сквозь него очень хорошо было видно и покрытое снегом поле с накатанными черным бетонными полосами, и небольшие самолеты, праздным рядком стоящие на нем в сторонке поодаль, и снующие туда и сюда машины — ту, оранжевую, с подъемником, и другую, у которой борт был — шахматная доска, и темно-зеленый легковой «газик»...
Там, за окном, один самолет сел; и скоро с поля потянулась негустая цепочка, прошла потом совсем близко внизу и исчезла где-то у меня под ногами. Потом к черным поручням, отделявшим территорию аэровокзала от поля, близко подрулил другой самолет; и уже другая цепочка выкатилась из вокзала, откуда-то снизу, и вслед за дежурной неторопливо пошла на посадку.
В зрелище в этом не было ни горя, ни радости, но сейчас оно мне показалось трогательным и почему-то немножко печальным.
Симпатичная девушка с крашенными под розового фламинго волосами принесла мне бутылку воды, и уже над самым столом бутылка словно выскользнула у нее из рук и ударила о столешницу.
Конечно, я мог бы подумать, что девушка с волосами цвета розового фламинго просто не очень довольна тем, что я буду пить боржоми, а не молдавский коньяк, что боржоми она почему-то не одобряет; но сейчас мне показалось, будто эта милая девушка просто расстроена какими-то своими неприятностями, и ее я тоже искренне пожалел.
«А чего это ты вдруг всех взялся жалеть?» — сам себя спросил я потом напрямик.
А может быть, это реванш за проявление комплекса у машины с подъемником, на котором стоял первый пилот? «Смотрите, смотрите! — кричало теперь все во мне. — Разве я такой уж плохой человек? Вон я какой добрый и все понимаю... Надеюсь, теперь-то вы видите, как плохо вы поступили со мной, не посадив меня в тот самолет?»
И мне вдруг стало ясно, что я давно жалею себя, и теперь мне больше нечего было от себя это скрывать, и я пожалел себя уже совсем откровенно, и тут мне стало очень грустно и одиноко...
Знаете, бывают такие минуты, когда с какой-то странною тоской думаешь о том, что где-то есть тихие, засыпанные чистым снегом города с уютными огоньками в окнах... И эти люди, которые вокруг тебя сейчас пьют вино, зажигают сигареты, незаметно поправляют прически, громко говорят или тихонько смеются, люди эти потом вернутся к тем домам с уютными огоньками, и их радостно встретят, и они разденутся, в прихожей оставив уличный холод, и снимут сапожки или башмаки, и будут сидеть с ногами на старой тахте, пить чай и слушать метель за окном. И это кажется тебе таким несбыточно-дорогим... Как будто у самого тебя нету теплого дома, куда ты потом вернешься... как будто бы тебя некому встретить... как будто сам ты будешь скитаться вечно...
Или это и есть то самое щемящее чувство дороги, о котором поется в песне?
Я снова вспоминаю о той жесткой ладони, которую поставила перед трапом судьба, отделив меня от остальных. Чего там, ведь мы думаем об этом в аэропортах, мы думаем об этом потом, когда сверху смотрим на подернутую синеватой дымкой такую далекую — оттуда — землю.
Раньше для меня вообще как-то само собой разумелось, что самолеты могут разбиваться, автомобили врезаться один в другой, моторные лодки — переворачиваться и тонуть.
И только потом я понял, что авария — это не правило, а трагическое исключение из него, которое, как водится, лишь подтверждает правило; только потом я понял, что самолеты, автомобили и лодки должны лететь, мчаться и стремительно нестись по воде, поддерживаемые сумасшедшим запасом прочности и крепостью человеческой работы, ведомые мастерством и волей, которые борются до конца.