Изменить стиль страницы

— Я хотел вам сказать, Наташа... Наталья Захаровна. Я люблю вас... Наташа, люблю, — бормотал он, думая, что теперь ему уж все равно. — Я не виноват. Я не мог не сказать. Пожалуйста, извините меня...

Она взяла его сухую, горячую руку:

— Не надо здесь... Хороший мой...

Григорьевна, увидев Наташу вместе с Усольцевым, оторопела. Она схватила Наталью в объятия и звучно поцеловала. Потом подошла к Усольцеву и крепко обняла его.

11

Прииск готовился к зиме. Утеплялись бутары и мойки, чтобы вести промывку круглый год; в отработанных шахтах накапливалась вода.

В разрезе всю осень плавала драга «Гном» и, деловито позванивая ковшами, перемывала не только золотоносный пласт песков, но и отвалы эфелей и гальки, вылавливая из них снесенное со старательских бутар золото. Драга давала самое дешевое золото во всем приисковом управлении. Приказом по управлению начальником драги была назначена Анна Осиповна. Сменными мастерами встали Константин Корнев, Степан Загайнов и Степанида Куприяновна Булыгина.

На участке «Сухой» Данила заложил, в открытую жилу разведочную штольню; начальником ее стал Иннокентий Зверев.

Зима в тот год явилась рано. В середине октября замерзли Мунга и байкалы, а в конце месяца морозы сковали голую, бесснежную землю.

Усольцев верхом ехал в Синяху, где искали золото старики во главе с Иваном Мартыновым: он надеялся засветло добраться до них и заночевать там. У Чистых ключей его застиг ветер, исколол уши и обжег лицо.

В глубокой щели извилистого Скалистого лога было тихо. С боков нависали разрушенные каменистые стены страшной высоты. В логу лишь кое-где у подошвы северной стены торчали уродливые, окоченевшие лиственницы да высоко-высоко на солнцепеке цеплялись за расщелины редкие кустики багульника. Почти в упор сошедшиеся гигантские хребты синяхинского водораздела стояли голыми, без леса, в неприступной броне изломанных гранитов.

Скалистый лог тянулся километра на два и внезапно оборвался, распахнулся широкой падью. На просторе пади Чалка повеселел, навострил уши: вдали завиднелось зимовье.

В зимовье было безлюдно и холодно. На нарах, покрытых примятым сеном, валялись дохи, козьи унты и пожелтевшая от старости бурятская кошма. Усольцев принес хвороста и развел огонь.

Пришел Калистрат, оторвал с усов ледяные сосульки и тогда только сказал:

— Ну, здравствуй. Замерз? Сбрось полушубок-то... Чай сварим.

Калистрат принес мешок со льдом и, наколов его, набросал в чайник.

Вскоре пришли остальные старики. Они поздоровались с Усольцевым, кряхтя переобулись в сухие портянки и унты, и в ожидании обеда завалились на нары.

Калистрат расстелил на нарах полог, нарезал оттаявшего хлеба и поставил на середину стола бадейку с пельменями.

— Садись, Василий Алексеевич, хлебать с нами, — сказал старшинка.

Ели молча. Только за густым и жирным карымским чаем старики отмякли, повеселели.

Чай они пили очень долго. И когда выпили весь, стали варить еще.

Усольцев смотрел, как Калистрат сушил на железном совке золото. Желтая щепотка золота, и отдельно, как жевок серы, лежал самородок.

— Иван! — Калистрат плечом толкнул дедушку Мартынова.

— А? Чтой-то? — проснулся Мартынов.

Калистрат поднес совок и посветил горящей щепкой.

— Грамм четырнадцать, будет? — спросил он, завертывая теплый песок золота в аптекарский пакетик.

— У тебя сроду двоит, — сердито проворчал Мартынов. — Девять будет... Ась?

Мартынов, нахмурив густые брови, сказал Усольцеву:

— Завтра принимай от нас, новое золото, Василий Алексеевич. От стариков советской власти к празднику. Россыпь открыли. Сдаем безвозмездно... Пусть она пользуется, держава наша. А нас запиши в протокол каждого: и годов сколько, и как звать, величать и фамилию. И зачитай перед народом... Понял?

— Понял. Спасибо, дедушка, сделаю.

— А про меня поясни: золото, мол, он моет больше семидесяти годов. Всю, мол, жизнь старатель. Умею промораживать талики, знаю колеса делать, строил карбаза, гонял караваны в Бодайбу и за свой век спас от смерти жизнь трем старателям... И еще скажи, два моих внука за старательское дело геройски погибли от руки белого гвардейца Асламова. Понял? А остальные всяк за себя завтра зарегистрируют... Ну, а теперь спать давайте.

Мартынов расстелил доху и лег. Усольцев, устраиваясь на неровных нарах, растроганно сказал:

— Хороший ты, дедушка, человек!..

С объезда приисков Усольцев возвратился в Мунгу пятого ноября, к вечеру. Еще с Чингарока, спускаясь к Мунге, увидел жаркий дымок из трубы своей квартиры и, проезжая мимо дома, не утерпел, отпустил Чалку одного, а сам, разминая иззябшие ноги, побежал домой. В квартире его по-хозяйски распоряжалась Григорьевна. Обжитым теплом и уютом повеяла на Усольцева празднично убранная квартира.

— Что не здороваешься? — густым басом встретила его Григорьевна; она стояла в дверях комнаты, целиком загородив собою проход.

— Замерз я, — с трудом шевеля губами, проговорил Усольцев.

— На пол брось полушубок-то. И шапку на пол. Еще не знаю, что в них есть... Я говорю: ни дня, ни ночи не знают... Валенки-то тоже снимай. И брюки снимай. А те вон, на гвозде-то которые, их надень. Снимай, я отвернусь.

Григорьевна ушла в комнату и, звякая' там посудой, опять заговорила:

— Обеда тебе тут нету. Пей сейчас чай и пойдешь в баню. Понял? Белье я тебе тут выгладила.

Она помолчала, послушала и, не дождавшись ответа, снова заговорила:

— Я с кем говорю-то? Я с печкой, что ли, говорю-то? Понял, что ли?

— Понял, — смеясь ответил Усольцев.

Ему хотелось спросить про Наташу, но он стеснялся и не умел.

Пока Усольцев пил чай с моченой брусникой и ел сдобные булочки, принесенные Григорьевной, она все говорила своим грубоватым, ворчливым голосом.

— На карточке-то это кто снятый? — спросила она, кивком головы указывая на снимок, приколотый к стене.

— Родители, братья и сестры.

— С бородой-то отец?

— Отец.

— Роду-то, видать, вроде рабочего?

— Старательского.

Григорьевна подула в свое блюдце, но пить не стала. Она нащупала пуговицу на кофте и начала вертеть ее.

— Спросить хотела, — пробасила она, косясь на окна. — Насчет, словом... Ну... вы сами-то женаты?

— Нет, Григорьевна, не женат я еще.

— Почему так долго? В ваши годы все бывают женаты.

— Некогда было, — с улыбкой ответил он. — Я солдат, боец. Я всю революцию по нарядам хожу. Где плохо — там и я. А работы везде — захлебнуться! И я не могу... Не могу, чтобы у нас было плохо! — остановившись посреди комнаты, он с удивлением посмотрел на неизвестно как попавшую ему в руки подушку. Он осмотрел подушку и, не вспомнив, как и зачем она у него в руках, положил ее на кровать.

— И что вы за люди... не понимаю я, — тихо сказала Григорьевна, неожиданно сердечно-мягким голосом.

Усольцев вышел на крыльцо.

Внизу, над электростанцией, над шахтами и драгой, бледными заревами стояли широкие столбы света. Там все уже притихло. А в поселке, у освещенных и распахнутых настежь дымящихся паром дверей магазинов, все еще сновали старатели, готовясь к празднику.