Изменить стиль страницы

— А горячиться-то вам нельзя, — мягко, даже ласково сказал Соколков.

— Нельзя, — в тон ему ответил Груздев и тяжело опустился в кресло. — Много есть всяких «нельзя», а надо. Именно за эту зиму надо обойти многие «нельзя», чтобы потом можно было сказать людям: «Мы сделали все, что могли». — Илья Петрович еще глубже погрузился в кресло, сомкнул набухшие веки. — Нельзя воровать… Нельзя предать наше святое дело… Нельзя деньги получать не за работу, а за ее видимость. Об этом мы всегда должны ном-нить. Утверждать это…

— Притом активно! — продолжил Соколков. — А ведь Коростелев еще правым себя чувствует! Что, если удовлетворить его просьбу? Взять и обсудить на парткоме это заявление? Глядишь, и другим урок будет.

Груздев открыл глаза, посмотрел недоуменно потухшим взглядом на Соколкова, словно очнулся от глубокого сна.

— Не время, — ответил он вялым голосом, освобождаясь от усталости, сковавшей его внезапно, и, уже придя в себя, твердо повторил: — Не время! Давай ставить вопрос о подготовке к зиме.

— Это само собой, в первую очередь, — согласился Соколков. — Я имею в виду следующее заседание парткома. Не нравится мне возня, которую затевает Коростелев. В какой-то мере вы ставите себя под удар…

Он еще хотел сказать о чем-то, уточнить свою мысль, но ему помешал Груздев, вдруг оживившийся:

— Если обращать внимание на всякую возню, у нас с тобой не останется времени на дело. Надо заставить Коростелева гореть на работе. Вот и все! К следующему парткому жизнь поставит перед нами новые проблемы. Поважнее. Да и не будет тебя на следующем парткоме. Ты забыл о своих курсах, на которые собираешься? Или — как он там? — семинар… Поэтому давай, пока мы в одной упряжке, думать о главном и не мельчить.

После ухода Груздева Соколков долго и мучительно думал о сложном и трудном времени, в которое, казалось бы, в силу объективных причин, вступала стройка. За зиму и в самом деле предстояло свершить столь много, что эту огромную работу иначе и не назовешь, как сплошным штурмом. А он потребует постоянного напряженного ритма. Груздев со свойственной ему дальновидностью определил возможности строительных управлений, и если эти возможности подкрепить волей людей, их мужеством — пуск станции к весне будет обеспечен. Да, надо по-настоящему мобилизовать всех коммунистов, провести партийные собрания, хорошо подготовить предстоящее заседание парткома. Но как мало остается для этого Бремени и до чего же некстати созывается зональный семинар! Больше месяца Груздеву придется крутиться одному, а здоровье его сдает на глазах.

Вспомнив о предстоящем семинаре, Соколков решительно придвинул к себе телефон и позвонил в обком, надеясь заручиться поддержкой и отменить нежелательную поездку.

Заведующий отделом обкома внимательно выслушал доводы Соколкова, согласился с ними — обстановка на стройке действительно трудная, — но просьбу не одобрил: никогда нельзя отказываться от возможности подучиться — потом будет легче работать. И тем более важно это для молодого секретаря. Да и бывало разве когда-нибудь на стройке спокойно? Трудно всегда…

Соколков терпеливо выслушивал эти убеждающие слова и одновременно прикидывал про себя, что если уж его не поддерживает обком, то обращаться с такой же просьбой в Москву бесполезно. А голос в телефонной трубке говорил уже совсем о другом:

— Кстати, Валентин Александрович, разберитесь с Коростелевым. Бумага тут из министерства поступила. Серьезные претензии к Груздеву. Нет, нет! Я ничего не предопределяю, — успокоил закипевшего Соколкова заведующий отделом. — Груздев нам прекрасно известен и как руководитель и как коммунист. Но сигнал есть сигнал.

— Дела… — вслух сказал Соколков, положив трубку на рычаг. «Что же все-таки представляет собой Коростелев? О чем он думает и к чему стремится?»

Подобные же вопросы, но по отношению к Соколкову, задавал себе в этот вечер Коростелев. Он никак не мог найти душевного равновесия после встречи в парткоме. «Ну ладно — Груздев. С ним действительно невозможно говорить. А Соколков? Положение дел в институте — это же его забота. Если бы можно было предугадать, как поведет себя Соколков! Ведь в докладной записке, оставленной в министерстве, о позиции парткома не сказано ни слова. А, впрочем, зачем я все это писал, зачем обивал пороги там, в Москве, надоедал институтскому товарищу Кронину? Опуститься до жалоб, нарушить мой жизненный принцип — никогда не затевать склок и не мелочиться! В конце концов все это ударит по мне же, лишит покоя. Да что там говорить — я уже лишился его, не знаю, как выпутаться из этих неприятностей… Но почему должно страдать мое самолюбие? Я вынужден поступать так!.. И все-таки первое благо жизни — покой».

Коростелев нервно ходил по комнате, перекладывал с места на место вещицы, лежавшие на письменном столе, сам не зная для чего, взял зеркальце, стал вращать пальцами его пластмассовую ручку и вдруг, сжав ее, взглянул в свое отражение.

Он увидел утомленное лицо, небритые щеки с пробивающейся щетинкой серебристых волос. «Ничего себе видик! Этак не долго стать стариком. Тогда уж действительно останешься бобылем. До конца жизни». Словечко «бобыль», кажется, однажды ввернул в разговоре Груздев — неисправимый мужлан. Опять Груздев! Опять эта изнуряющая суета изо дня в день!.. И пришла мысль, ясная и определенная: «Дотянуть до конца учебного года и навсегда распрощаться с неустроенной, беспокойной и, чего говорить, — серой жизнью!»

Он вспомнил Любовь Георгиевну Кострову. Сколько раз она говорила вот здесь, в этой комнате, о скучной, однообразной жизни в Речном! Сколько раз удивлялась тому, что он, Коростелев, имеющий квартиру в Москве, не воспользуется этой возможностью и не уедет отсюда. «Конечно же, Люба права. Можно всегда рассчитывать на место в московском вузе и обрести наконец покой — первое благо жизни».

Воспоминание о Любе на некоторое время отвлекло Коростелева от невеселых мыслей. Он живо представил себе ее лицо, большие красивые глаза. Всего лишь накануне она была у него вместе со своей подругой Ниной. «Чувствуйте себя как дома!» — сказал Коростелев, пододвигая ей кресло, и Люба ответила: «Именно этого ощущения я больше всего боюсь!» — «А почему? — подумал сейчас Коростелев. — Скорее всего потому, что Любе здесь нравится и ей не хочется уходить домой. А что, если бы она не уходила никогда, а потом вместе со мной уехала в Москву? Нет! Сложно и слишком ответственно. Вот Нине, одинокой симпатичной женщине, действительно пора устроить свою судьбу. Как это я тогда ей сказал? По-моему, очень прямо и конкретно:

— Выходите за Петра Ивановича Норина.

— Что я слышу?! — удивилась Люба, широко открыв глаза. — Он ведь, кажется, женился. Притом только что.

— Вы говорите — кажется. Нина говорит — как будто бы. А не кажется ли вам это симптомом чего-то непрочного?

— Не знаю уж там, прочного или непрочного, — ответила Нина, — только Норин не устроил бы меня по всем соображениям. В Речном я задерживаться не собираюсь. Отработаю положенное и уеду. И потом — выходить за снабженца?!

— Вот видите, как вы плохо знаете, кто вам нужен. Именно Петр Иванович. Он уже теперь исполняет обязанности заместителя начальника стройки. И, если бы не удивительное упрямство Груздева, был бы полноправным замом. Но еще будет, не волнуйтесь.

— По адмхозчасти?

— Не важно. Другой бы всю жизнь карабкался до такой должности. А ему всего лишь тридцать.

— Тридцать два, — поправила Нина.

— Возможно. Между вами идеальная разница. Он и воспитан и внимателен. Помните, как говорил Сервантес: „Ничто не обходится нам так дешево и не ценится так высоко, как вежливость“.

— Ох, Евгений Евгеньевич, коварный вы мужчина. Сами приворожили замужнюю женщину и меня сбиваете с праведного пути.

Да, именно так и сказала Нина: „Приворожили“. Но разве я хотел этого, при всей моей симпатии к Любе? Она внимательна: каждое утро звонит, спрашивает о самочувствии, о настроении. Кто знает, как еще выдержал бы я всю эту нервотрепку, не будь Любы?»