Изменить стиль страницы

— Получили? — многозначительно спрашивал он (он стал иногда поручать передачи одному из часовых, самому молодому, с глуповатым добродушным лицом деревенского парня, и тот вызывал меня обыкновенно ночью легким прикосновением штыка к стеклу и передавал газеты и записки на острие штыка). Почтальон кричал, как из какого-то подземелья, и я прозвала его „сатаной“. Да и весь он вообще, проворный, смелый, с умными, насмешливыми глазами, похож был на сатану. Такие наш?! беседы через окна бывали обыкновенно раз в день, да и то не каждый день минут 15–20; Ольге не всегда удавалось выторговать у надзирательницы несколько минут разговора со мной.

На столе моем лежали три книги: „Анна Каренина“, которую я хотела перечесть, Ибсен и Луначарского „Критические и публицистические этюды“. Первых двух книг я не раскрывала. Луначарскрго прочла всего, а некоторые места подчеркнула и перечла несколько раз и даже беседовала по этому поводу с Карлом. Начальник, зашедший как-то ко мне, предложил переменить эти книги на другие три, принесенные для меня сестрами в контору. Я ему ответила, что не прочла еще эти. Вероятно, он удивился: сидит одна и не читает. Что же она делает?

Приходили ко мне раза три сестры на свиданье. Меня водили в контору. Когда я проходила по женскому коридору, женщины звали меня к дверному окошечку общей камеры. Я подбегала на миг и видела их лица. Ольга бывала всегда впереди. А раз уж, после суда, надзирательница их как будто нечаянно не заперла в камеру (они ходили весь день свободно по коридору и закрывались только, когда проводили меня), и они шумно набросились на меня всей гурьбой. Тщетно взывали помощник и надзиратель. Когда я шла в контору и обратно, из всех окон тюрьмы глядели на меня товарищи-политические и даже уголовные и здоровались со мной.

Свидания давались получасовые. Близко-близко садился помощник и не спускал с нас глаз, шептаться не запрещали. Сестры передавали мне газетные новости, а я мимикой и шепотом говорила им, что знаю уже сама из газет, чем удивляла и смешила их. Помню, они принесли мне показать портрет Маруси из приложения к „Руси“, а я уже видела его и читала ее письма. Сестры старались быть веселыми, но видно было, какой тяжестью навалилась на них одна смерть позади (а у Мани их было даже две — незадолго до моего ареста у нее умер муж от чахотки) и другая — возможная — впереди.

Раз они привели с собой Маниного сынишку, трехлетнего Гарьку. Он принес с собой игрушечную обезьянку и плетку и изображал из себя очень талантливо мальчишку-болгарина, виденного им. Вся комната хохотала над его уморительными шутками.

Во время свидания в моей камере делали неизменный обыск, но ничего не находили. Газеты я сейчас же по прочтении сжигала, бумагу и карандаши прятала так, что никогда не находили, а несколько жестянок от конфет забросила на печку. Беспокоила меня стена, совсем исковыренная. Я попросила Карла прислать мне мелу. Сатана доставил мел, и я натертым мелом с водой забелила злополучную стену. Теперь была другая беда: бросалось в глаза чистое белое пятно на грязном фоне стены. После свидания обыскивали меня лично. Приводили надзирательницу, и она шарила по мне в задней комнате конторы.

* * *

Через месяц моего сиденья, в одно сверкающее морозное утро, ко мне пришли несколько человек в военной и гражданской форме. Это был председатель военного суда, военный прокурор, защитник по назначению и еще какие-то господа. Они объявили мне, что через несколько дней будет суд. На свидании сестры сказали мне, что они выписали еще одного защитника для меня и для Васи Соколова.[173]

В эти дни, перед судом, я впервые узнала от товарищей, что в тюрьме сидит юноша, по фамилии Оксенкруг, которого будут судить в нашу же сессию; обвиняют его в покушении на полицмейстера Норова в декабре месяце.[174] Как громом поразила меня эта весть. Я знала, кто бросил невзорвавшуюся бомбу в полицмейстера. Это был товарищ с.-р. Он бежал. Несколько дней мы скрывали его, потом отправили на лошадях в одно место. Я сама проводила его до места, где ждали его лошади. И вдруг теперь, оказывается, обвиняют какого-то Оксенкруга. Мне рассказали о нем подробно. Он работал в качестве подмастерья у одного булочника, в квартире которого, после первого покушения на полицмейстера, нашли куртку.

Полицмейстер и его кучер узнали по этой куртке бросившего бомбу. Арестовали хозяина булочной и Оксенкруга, за эти три дня до обыска только поступившего в булочную. Оксенкруга через несколько дней выпустили, а через три дня опять арестовали, показали полицмейстеру и его кучеру. Последний говорил, что не помнит лица, бросившего бомбу. Норов же утверждал, что это Оксенкруг покушался на него. Тюремная администрация видимо не знала, как быть с ним: он сидел то в общей с уголовными, то с политическими, то в одиночке, в такой же башне, как Васина и моя. Товарищи говорили, что он производит впечатление очень малосознательного, называет себя бундовцем, но бундовские комитетчики и рабочие, сидящие в тюрьме, не знают его. Ведет он себя очень странно: читает все какую-то еврейскую священную книгу и по целым часам молится. Скоро мне пришлось увидеть его самого, на прогулке с уголовными. Он был совсем юноша, с симпатичным детским лицом.

Суд был назначен на 16 февраля. Ко мне пришли: защитник по назначению и Соколов. Дали мне прочесть обвинительный акт, поговорили со мной и посоветовали вызвать свидетелей расстрела мирной толпы войсками и полицией 18 октября, так как этот расстрел был одной из главных причин нашего покушения. Я назвала фамилии Карла, железнодорожника Г., Михаила и одной девицы на воле. Но я не решалась вызвать их без их ведома. Звала Карла в стену, чтобы посоветоваться с ним, но наверху в этот момент, вероятно, никого не было, и я в конце концов записала их фамилии. Васю, меня и Оксенкруга должны были судить в один день.

Вечером я рассказала Карлу о разговоре с защитниками. Ни Г., ни Михаил (Карл их тут же спросил стуком) ничего не имели против. Карл же был в восторге от одной мысли, что он может присутствовать на суде. Суд, конечно, отказал в вызове всех этих свидетелей. Накануне суда я набросала на бумаге то, что хотела сказать на суде.

Вечером, конечно, мы говорили с Карлом… Мы говорили, что любим друг друга горячо и нежно, говорили о том, как хороша жизнь, борьба, как сказочно-прекрасна наша любовь. Вспоминали в мельчайших подробностях весь ее рост. Согнутые, но не сломленные тяжестью горя — смертью Кати — мы робко подошли друг к другу, ища взаимного участья. Нам надо было говорить о Кате, которую мы оба любили… Мы говорили, мы страдали, мы находили утешение… протягивая друг другу руки самого нежного участия, руки трогательной дружбы. Когда тюрьма замирала на ночь и только часовые шагали под стеной, мы, разделенные крепким, непроницаемым потолком, шли навстречу друг другу и открывали свою душу. На воле, неотгороженные никакими решетками и стенами, мы прошли мимо, равнодушные и ненужные. Здесь ничто не могло отгородить нас. Взаимная поддержка и участие таили в себе зародыш нежного чувства. В тиши безмолвных вечеров выросла волшебная сказка нашей любви. Мы так и звали ее „сказкой“.

Как смеялись мы над стеной! Построенная для того, чтобы разделять, она соединила нас. Как от прикосновения волшебной палочки, холодная и мертвая, она оживала, когда мы только хотели этого. Камни превращались в звуки. Не было больше стены. На ее месте вырастала целая поэма. Мы смеялись над решетками, над штыками. Помню, в лунные ночи, когда я тушила лампу, от решетки ложились голубоватые тени на полу, таинственным кругом белели стены. Не нужно было лучшей декорации для нашей „сказки“. А когда дежурил ночью „наш“ часовой, наша беседа прерывалась легким стуком в мое окно. Я открывала окно, штык поднимался к моим рукам и подавал мне письмо.

Карл ждал над головой. Я объясняла ему одним словом: „штык“, прочитывала его письмо и отвечала ему стуком.

вернуться

173

Возможно, речь идет об известном петербургском адвокате Николае Дмитриевиче Соколова.

вернуться

174

Первое покушение на минского полицмейстера Д. Д. Норова было совершено членом местной эсеровской боевой дружины 17 декабря 1905 г.